вспоминал, как в тот День, когда мне принесли гранки моего первого романа — а я был тогда еще довольно юн и никому не известен, — я увидел, как на одной странице слова (а вернее, пробелы между ними) случайно расположились таким образом, что наискосок через всю колонку набранного текста шла белая полоса, которая, однажды замеченная, приковывала взгляд так сильно, что оторвать его от нее было уже совершенно невозможно. Наборщики по вполне понятным причинам приходят в бешенство от подобных полос и требуют их убирать — что сделать проще всего, уломав сговорчивого автора выбросить из текста пару слов, обычно прилагательных или наречий. Но, будучи писателем начинающим, я твердо стоял на своем, не желая поступиться ни запятой, так что разгневанные наборщики, чувства которых вполне разделял мой издатель, считавший, что и так оказывает мне большую честь, согласившись вообще напечатать мой роман, вынуждены были переделывать всю верстку. Однако никто не ведал, какие угрызения совести я испытывал по поводу исчезновения этой трещины в моем тексте, этого пробела в смысле, этой непроизвольной каллиграммы зияющей пустоты, этого тектонического разлома, который незаметно для меня (ибо в рукописи этот эффект, разумеется, было заметить невозможно) образовался в моей прозе и явно был тайной метафорой, но к чему она относилась — сказать тогда не представлялось возможным.
И вот теперь мне почудилось, что я наконец нащупал ее смысл: это было изображение негативного пространства, существовавшего внутри моей собственной души, ныне заполненного, причем я понимал, что желаю исцеления от этого дефекта не более чем в только что описанном случае, когда в самонадеянности юности я воображал себя гением, и что я не раз вспомню с ностальгическим содроганием и сожалением о тех временах, когда пропасть в моем сознании еще пустовала.
На следующее утро после ночи, изобиловавшей сновидениями, я встал непривычно рано, и хотя в десять часов утра я уже сидел в кабинете над страницами «Адажио», делая незначительные пометки на полях рукописи, ум мой пребывал в отвлеченной рассеянности. В одиннадцать часов я вновь посмотрел на рукопись, увидел, что за час ничего, в сущности, не сделал, и изумился тому, как долго я позволил себе находиться в столь расслабленном состоянии. С прочувствованным вздохом безысходности я положил на подушечку вечное перо, открыл один из ящиков стола и извлек оттуда адресную книжку в кожаном переплете, на верхнем левом углу которого были вытиснены мои инициалы. Некоторое время я провел за перелистыванием ее страниц, тщательно прочитывая каждую и время от времени снова берясь за перо, чтобы сделать пометки против того или иного имени.
Как только часы в мраморной рамке тихо пробили у меня за спиной половину первого, я нашел то, что искал, и дольше обычного задержался на одной из записей, после чего положил адресную книжку на стол, встал, зевнул и посмотрел на циферблат часов. Затем вновь сел, сверился с открытой страницей, поднял трубку телефона и набрал номер.
С Рафферти я не поддерживал отношений уже много лет, если не считать одного случая, пятнадцать месяцев тому назад, когда я получил приглашение на вечеринку с коктейлями, посвященную его назначению на пост редактора отдела культуры новой и (как в дальнейшем выяснилось) довольно бестолково затеянной воскресной газеты, на каковое приглашение я не удосужился откликнуться даже вежливыми извинениями. Наши жизненные пути пересеклись всего однажды, ненадолго и без особых последствий, а именно: когда мои первые четыре романа были переизданы в виде собрания сочинений, Рафферти напечатал в «Таймс литерари сапплмент» посвященное этому событию пространное и до нелепости хвалебное эссе, которое я публично охарактеризовал как «неглупое», причем я и сейчас ничуть не раскаиваюсь в сдержанности данной мною оценки. По правде говоря, это был единственный случай, когда я хотя бы так откликнулся на посвященную моим произведениям рецензию; на мою краткую похвалу автор разразился похвалой гораздо более пространной, мы познакомились и отужинали вместе — причем оба мы чувствовали себя явно не в своей тарелке и больше никогда не пытались повторить этот эксперимент. Но, несмотря на то, что до этого самого утра понедельника я не предпринимал ни малейших попыток связаться с моим добровольным популяризатором, хотя и не испытывал к нему ни малейших враждебных чувств, по странной случайности я все же переписал из приглашения в свою книжку новый номер его служебного телефона.
По жизнерадостному тону Рафферти я понял, что он не таит на меня ни малейшей обиды по поводу пренебрежения, с которым я отнесся к его приглашению, это меня быстро успокоило — я почему–то очень волновался, набирая помер, не обиделся ли он в тот раз. Надо сказать, хотя Рафферти явно не испытывал иллюзий и понимал, что я позвонил ему исключительно по какой–то внезапно возникшей нужде, он первым сделал шаг навстречу и спросил, не может ли быть мне чем–нибудь полезен.
Стоило мне подумать о том, насколько экзотично и абсурдно прозвучит просьба, которую мне предстояло сейчас изложить, — и меня тут же сковал страх, знакомый всем дебютантам. Зубы свело, а язык, казалось, отнялся. Я спотыкался на каждом слове, поправлялся на середине предложения, пускался в длительные разъяснения перед каждой фразой, предпосылая этим разъяснениям еще более длительные разъяснения. В полную панику меня повергло также то, что я никакие мог добраться до тех слов, которые раз и навсегда разъяснили бы моему собеседнику, в чем суть дела, — на пути к ним возникали все новые и новые слова, так что мой монолог вскоре превратился в бесконечное нагромождение нанизанных друг на друга бессмысленных придаточных предложений.
Я пишу (удалось мне наконец выдавить из себя) роман — да–да, новый роман после долгих лет молчания, и мне нужно выяснить, как — поскольку в этой области я абсолютный невежда — обычно узнают, что еще молодой киноактер — разумеется, это может быть и актриса — уже сделал.
— Что он еще сделал? — переспросил Рафферти после мучительной паузы. — Боюсь, я вас не понял.
— Ну, в смысле, где он еще снялся… в каких фильмах… — Речь моя вдруг стала нa редкость бессвязной. — В других фильмах, чем тот, в котором кто–то его уже видел.
— Речь идет о реальном актере?
Может, потому, что я заподозрил в словах Рафферти циничный намек, а может, и потому, что, несмотря на свой малый стаж, я уже овладел присущей любовникам хитростью и изворотливостью, но я тут же собрал всю свою волю в кулак и парировал подозрения в личном интересе с ловкостью заядлого интригана. Испытывая прилив подросткового восторга от собственного вранья, я терпеливо объяснил, что герой моего романа — киноактер, а я не представляю, из каких источников люди обычно узнают, так сказать, библиографию кинофильмов, в которых определенный актер снимался.
— Ах, вот вы о чем! Это называется «фильмография».
Мне показалось, что при этом я расслышал сквозь помехи телефонной линии если не смешок, то, по крайней мере, звуковое подобие улыбки.
Тем не менее не прошло и минуты, как мой собеседник уже снабдил меня всей необходимой информацией, перечисляя названия журналов, справочников и книг с такой легкостью, словно ничего проще на свете не было. Нацарапав их названия в блокноте, который уже долгое время лежал практически нетронутым возле телефона, я резко оборвал разговор, даже не попытавшись сделать смехотворно туманный намек на возможную встречу в будущем, которым по традиции обычно заканчиваются беседы подобного рода.
Теперь, когда я уже бесшабашно ринулся в самую пучину приключений, мне не терпелось как можно быстрее миновать следующую их фазу. Время для бесплодных размышлений и пустых афоризмов, для хождения вокруг да около предмета моей страсти миновало — настало время переходить к действиям, заявлять свои права. Я встал из–за стола, накинул пальто и вышел на улицу.
Бог, по большей части являющийся приверженцем реалистической школы, порою позволяет себе побаловаться абстракционизмом. Утреннее небо над моей головой было покрыто крошечными снежно– белыми облачками, расположенными с такой завидной регулярностью, что, казалось, небо прокатали валиком для вафель, но воздух при этом был каким–то спертым, удушливым, и я сильно потел под пальто. Шел я так быстро, что через каких–то пять минут уже очутился у газетного ларька.
Зайдя внутрь, я, однако, пришел в уныние, ибо мне показалось, что мой поход завершился полным провалом. Нет, разумеется, в ларьке имелись журналы, посвященные кинематографу. Более того, им была отведена целая полка. Основную массу составляли популистские издания, пересказывавшие по большей части разнообразные сплетни, но было и несколько журналов, содержавших профессиональные (по крайней мере, на первый взгляд) статьи про творчество каких–то русских, испанских и японских