Зеркала существуют для того, чтобы смотреть, как выглядят в них другие».
Однако вопрос, заданный Тео, был обращен не к сестре, а к шагавшему с нею рядом молодому человеку Хотя Мэттью уже исполнилось девятнадцать и он был старше своих французских друзей, внешне он казался самым молодым из них. Он обладал удивительно хрупким сложением и еще ни разу в жизни не брился. В свежевыстиранных голубых джинсах, обтягивающем пуловере и белых кроссовках он производил впечатление человека, идущего на цыпочках, хотя на самом деле шел, ступая на всю подошву. У него была привычка теребить кончик носа коротким и широким указательным пальцем, на котором ноготь был обкусан до самой мякоти.
Существует легенда о фавне, который никак не мог напиться из горного родника, потому что, наклоняясь к воде, все время оборачивался посмотреть, не стоит ли кто–нибудь за его спиной. Мэттью был похож на такого фавна. Даже когда он отдыхал, глаза его беспокойно рыскали по сторонам.
Мэттью был родом из Сан–Диего, с западного побережья США, вырос в американской семье итальянского происхождения, и отчий дом покинул впервые. В Париже Мэттью изучал французский и в новой обстановке чувствовал себя неуютно, словно инопланетянин. Свою дружбу с Тео и Изабель — дружбу, завязавшуюся под белой сенью экрана Кинотеки, — он рассматривал как некий дар, доставшийся ему не по заслугам, и больше всего на свете опасался, что к подобному выводу могут со временем прийти и его новые друзья.
Не мог он избавиться и от постоянного страха, что в условиях, на которых была заключена их дружба, может оказаться какое–то примечание, которое он упустил из виду. Он совсем забыл, что основным принципом дружбы как раз является отсутствие в контракте любых примечаний.
Одинокий человек не думает ни о чем, кроме дружбы, точно так же как человек, сексуально озабоченный, не думает ни о чем, кроме плоти. Если бы ангел–хранитель Мэттью или какой–нибудь добрый гений предложил выполнить любое его желание, он попросил бы такую машину, которая позволяет ее хозяину простым нажатием кнопки выяснить, где и с кем в любой произвольно выбранный момент находится каждый из его друзей и чем занят. Он относился к той породе людей, что околачиваются под окнами возлюбленных по ночам, пытаясь разузнать, чьи это тени мелькают там за опущенными жалюзи.
Дома, в Сан–Диего, еще до отъезда в Париж, своим лучшим другом Мэттью считал одного футболиста, симметрию лица которого слегка подпортил перебитый нос. Как–то раз он пригласил Мэттью переночевать к себе домой. В его комнате царил страшный хаос Кровать была завалена грязными футболками и трусами. Стену украшал постер с Бобом Диланом и вымпел футбольной команды колледжа. В углу валялась куча коробок с настольными играми. Из нижнего ящика комода он извлек пухлый конверт и вывалил оттуда на пол кипу засаленных фотографий, вырезанных из раз личных спортивных и модных журналов. На фотографиях молодые люди, более или менее обнаженные были сняты в основном в профиль. Смущенный Мэттью воспринял этот жест друга как исповедь и решил что должен ответить чем–то подобным. Он признался что до того самого момента даже не осознавал, как его возбуждает мужская нагота, все эти мальчики с сосками, похожими на звезды.
Лучший друг был возмущен непрошеным откровением Мэттью. Дело было в том, что родители футболиста в качестве подарка на восемнадцатилетие собрались оплатить пластическую операцию сына. То, что Мэттью по ошибке принял за эротическую коллекцию, оказалось на самом деле собранием образчиков идеальных носов. С бешено колотящимся сердцем он выскочил на улицу и посреди ночи бегом помчался домой.
Тогда–то он и решил, что никогда больше не позволит себе попасться в эту ловушку. К счастью, дверь ловушки, из которой ему удалось ускользнуть, оказалась вращающейся. Футболист, опасаясь, что Мэттью может выдать его тайну, не проронил ни слова про откровения друга.
Мэттью начал заниматься мастурбацией: иногда раз в день, иногда два. Для того чтобы достигнуть оргазма, он мысленно представлял себе длинноногих юношей. Но в тот момент, когда возбуждение начинало нарастать, он пытался подменить их образами девушек. Постепенно этот резкий поворот на 180 градусов вошел у него в привычку. Как ребенок, который не терпит никаких изменений в тексте любимой сказки, так и его одинокие оргазмы не допускали ни малейшего отклонения от заранее написанного сценария и бесславно терпели фиаско, стоило ему по несчастью упустить эту ключевую процедуру.
Есть пламя — и пламя: одно жжет, другое дарит тепло, одно разжигает лесной пожар, другое убаюкивает кота. То же самое верно и в отношении самоудовлетворения. Орган, который некогда казался восьмым чудом света, становится постепенно таким же знакомым, таким же уютным и привычным, как собственная тапочка.
Чтобы оживить пыл желания, вернуть ту искру азарта, которая теперь утеряна, он возвел в систему ту оплошность, что однажды стала причиной его стыда.
Как и подобает доброму католику, он стал ходить каждую неделю к исповеди в англиканскую церковь на авеню Oш.
Исповедь стала его тайным грехом. Его больше возбуждало сознаваться в своих мелких пороках, чем совершать их. Затхлый мрак исповедальни неизменно вызывал у него эрекцию. Что же касается потребного трения, то его вполне заменяло сладострастное смущение, которое он испытывал, перечисляя, сколько раз и каким образом он «трогал себя».
Гораздо легче сознаться в убийстве, чем в онанизме. Убийце гарантировано стопроцентное внимание священника. Ведь для священника убийца на исповеди — целое событие.
Любил ли он Изабель и Тео? По правде говоря, он влюбился в какую–то общую черту, объединявшую их обоих. Хотя они были только двойняшками, а не близнецами, они очень походили друг на друга этой бесполой чертой, которая, в зависимости от выражения лица, или от наклона головы, или от угла, под которым падал свет, попеременно появлялась то на лице сестры, то на лице брата.
Естественно, он никогда не рассказывал им об авеню Oш. Мэттью бы умер от стыда, попытайся он исповедаться им, что ходит к исповеди.
— Ты уже видел последнего Кинга?
— Да…. Нет…. Не помню.
— Так да или нет?
— Кажется, да. Насколько я помню, ничего особенного. С Борзейджем не сравнить.
Под «последним Кингом» Тео подразумевал «Седьмое небо» — сентиментальную мелодраму, снятую в тридцатых годах голливудским кинорежиссером, которого звали Генри Кинг. До него тот же сценарий был поставлен другим режиссером, Фрэнком Борзейджем, пошли они смотреть на сеансе в шесть тридцать как раз версию Кинга. На март Кинотека запланировала полную ретроспективу работ Кинга.
Но зачем же они собирались смотреть фильм, который, по словам Мэттью, не представлял собой «ничего особенного»? По тем же соображениям, что постоянный подписчик какой–нибудь газеты не прекратит подписку всего лишь потому, что однажды новости оказались очень скучными. Они не претендовали на роль судьи, а считали себя просто друзьями, пришедшими в гости к большому белому экрану, который, как только погаснет свет, станет частью американской территории в том же смысле, в каком ею является здание посольства.
Направляясь к Кинотеке, они говорили, разумеется, о кино, и только о кино.
Беседы «крыс» неописуемы. Даже американец Мэттью усвоил привычку киноманов именовать «sublime»{7} любой сносный фильм и «chef–d'oeuvre»{8} любой фильм, если он чуть лучше «гениального», в то время как подобные этим английские слова принято употреблять лишь в отношении Микеланджело, Шекспира, Бетховена и им подобных. Но произносил он все это как–то неуверенно. Он никак не мог понять, следует ли их заключать в оковы невидимых иронических кавычек, и терялся, как теряется дикарь при виде столового прибора. Он никак не мог уразуметь, что курс слов, как и курс денег, подвержен постоянным переменам, и в Париже, с его вечной тенденцией к лингвистической инфляции, такие слова, как «гениально» и «шедевр», стоят немного.
Впрочем, подобные нюансы ощущают только те, кому постоянно приходится переводить свои мысли с одного языка на другой. Тео и Изабель не чувствовали здесь никакого несоответствия. Поэтому Мэттью