Сам отслужил в недостроенном храме службу — и под тёмным небосводом благословил детей…
Марья, должно быть, шептала ночью слова, которые так долго копила для любимого, молила Бога, чтобы Фёдор подарил ей ребёночка, и стал бы тот ребёночек под чёрными небесами вместо солнышка. «Останься, Феденька, у тебя дядя губернатор, неужто не отпустит?» — «Милушка, дорогая, человек не волен в судьбе своей. Если бы можно — я бы всю жизнь тут с вами переносил долгую ночь», — отвечал он.
Конечно, Фёдор опоздал к сроку вернуться в Тобольск, дядя осердился на него и немедленно, дав пол-охраны, отправил в Персию.
Долго безутешной оставалась Марьюшка, и только мысль о ребёночке поддерживала её. Да и отец не давал расслабиться. «Работать, надо работать!» — говорил он, достраивая церковь. Вечерами они читали Библию, в иные дни Меншиков диктовал свой мемуар…
Марья говорила: «Погадать бы у кого…» Отец возмущался: «Брюса тут нету. А человек сам должон строить свою судьбу, а не гадать». И, набросив полушубок, сунув за пояс топор, уходил.
Каково далее сложилась судьба Фёдора — неизвестно, а Марьюшка… Выносила она под чёрным небом двух малюток. Отец ждал, радовался продолжению рода, да только что за жизнь новорожденным княжичам под этаким градусом северной широты?
Скончались малютки, не повидав белого света, а вслед за ними и сама Марья…
Вечная мерзлота! Так вот почему Меншиков чуть ли не зубами грыз мёрзлую землю — понял Брюс…
Сперва высоко взлетел светлейший князь — и упал хуже некуда.
Такое же (если не горше) падение ждало и князей Долгоруких. Их выслали из Москвы, и они, как Меншиков поначалу, утешались мыслью: пересидят в своём пензенском имении — и вернутся…
Но супруга Алексея Григорьевича чуяла другое, — она была посильнее жены Меншикова: Дарья Михайловна рыдала всю дорогу и, когда прибыли в Казань, ослепла от слёз и скоро скончалась.
Княгиня Прасковья Долгорукая слёз не лила, детей и мужа утешала. К тому же была мастерица сказывать сказки, песни, былины — и при случае, когда собирались у костра, пела или рассказывала речитативом о старине. Известно: русская история держится на бабьих сказках да песнях.
— Вот прибудем мы в село своё Селище — и заживём тихо-спокойно, — говорила она. — Там — как в сказе: «На реке-окияне, на острове Буяне стоит бык печёный, в заду чеснок толчёный, — с одного боку-то режь, а с другого таскай да ешь!.» Встретят нас слуги дворовые, угостят чего душа пожелает, песни будут петь, пляски плясать…
— Матушка, что говорите? — усмехалась Катерина. — Сумнительно это.
— Не жались, Катеринушка, — отвечала мать. — Не лукавь. Будешь лукавить — так чёрт задавит.
Долгорукие, отъезжая от Москвы великим обозом, сперва выглядели как истинные князья: братья — в петровских париках, тёмных, старый князь — в седом парике, женщины в жемчугах, бархатных шубейках, отороченных мехом.
Катерина ехала в особой карете со служанкой, поглядывала на царский перстень, что у неё на пальце. Позади «невесты-государыни» была карета с молодожёнами, и если попадались Иван с Натальей в поле зрения Катерины на лице её являлась гримаса досады и пренебрежения, за которой она скрывала зависть к влюблённым голубкам.
Много было нелепостей, внезапностей в дороге — от неопытности и горячности Долгоруких. Реки тогда поднялись — весна! — и с трудом находили сухое место для ночлега. Добрались до Пензенской губернии, до княжеского села, думали, что тут конец пути. Однако солдаты не отставали, зорко глядели за ними. Прасковья Юрьевна пригорюнилась и пела теперь иное:
И добавляла: «Жди горя с моря, а беды от воды…»
Предчувствия княгини оправдались. В усадьбе к охранявшим их солдатам прибыли новые, с указом из Петербурга, от императрицы: ехать Долгоруким далее, в Сибирь, в городок Берёзов. Туда, где содержали Меншикова?..
Редко выпадает историкам такая удача: Наталья Борисовна Шереметева-Долгорукая оставила записки о том путешествии. Приведём несколько отрывков из её книги:
«Пресвятая владычица Богородица, не остави в страшный час смертный!..
Когда соберу в память всю свою из младенческих лет жизнь, удивляюсь сама себе, как я эти все печали снесла, как я все беды пересилила, не умерла, ни ума не лишилась: всё то милосердием Божиим и Его руководством подкреплена была. С четырёх лет стала сиротою; с 15 невольницею; заключена была в маленьком пустом местечке, где с нуждою иметь можно пропитание. Сколько ж я видела страхов, сколько претерпела нужд!
Будучи в пути, случилось ехать мне горами триста вёрст беспрерывно, с горы на гору вёрст по пяти. Эти же горы усыпаны природным диким камнем, а дорожки такие узкие, что в одну лошадь впряжено; а по обе стороны рвы глубокие и лесом обросли, а ехать надобно целый день, с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок вёрст поставлены маленькие дворики для пристанища и корму лошадей. Я и тогда думала, что меня живую не довезут. Всякий раз, что на камень колесо въедет и съедет, то меня в коляске ударит, что так больно тряхнёт, кажется, будто сердце оторвалось.
Между тем один день случилось, что целый день дождь шёл и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы до ног с нас текло, как бы мы из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем, да и приехавши на квартиры — обсушиться негде, потому что одна только изба, а фамилия наша велика, все хотят покою. Довольно бы и того мне, что я пропала и такую нужду терплю, так, забыв себя, жаль товарища[2] своего: не могу видеть его в таком безвинном страдании.
Рассудилось нашим командирам переменить нам тракт и везти нас водою, или так и надобно было. Я и рада была, думала, мне легче будет. Я и отроду по воде не езжала и больших рек, кроме Москвы-реки, не видала. Первое, когда мы тогда назывались арестанты, это имя уже хуже всего в свете. С пренебрежением, какое случилось, дали нам судно худое, что все доски и из чего сделано оно — рассохлись, потому что оно старое. В него нас и посадили, а караульные господа офицеры для своего спасения набрали лодок и ведут за собою. Я тут такого страху набралась! Как станет ветер судно наше поворачивать, оно и станет скрипеть: все доски станут раздвигаться, а вода и польёт в судно. А меня замертво положат на палубу наверх; безгласна лежу, покудова всё утихнет и перестанет волнами судно качать — тогда меня вниз сведут…
Однажды что случилось: погода жестокая поднялась и бьёт нас жестоко, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где мель, где пристать; ничего того нет, а так всё мужичьё, плывут куда ветер гонит, а темно; уже ночь становится; не могут нигде пристать. Якорь бросили посреди реки — не держит, оторвало и якорь. Меня тогда уже не пустил мой сострадалец наверх, а положил меня в чулане, который для нас сделан был, дощечками огорожен, на кровать. Я так замертво лежу; слышу я вдруг: нас как дёрнуло, и все стали кричать, шум превеликий стал. Что же это за крик? Все испужались; нечаянно наше судно притянуло или прибило в залив, и мы стали между берегов, на которых лес и большие берёзы. Вдруг стала эта земля