химчистку, решаю ходить в химчистку сам. В результате всего этого я обнаруживаю, что занят — и рад этому — шестнадцать часов в сутки на преподавательской работе и работе над тезисами о романтике разочарований в рассказах Чехова (эту тему я выбрал еще до того, как встретил свою будущую жену), а Элен все больше увлекается алкоголем и наркотиками.
Ее день начинается с принятия ванны. Ванна наполнена водой, пахнущей жасмином. С оливковым маслом на волосах (чтобы они блестели после купанья), с нанесенными на лицо витаминными кремами, она полулежит каждое утро по двадцать минут в ванне, закрыв глаза и положив свой драгоценный череп на маленькую надутую подушечку. Она шевелится только затем, чтобы потереть пемзой ступни. Три раза в неделю к этому добавляется парная баня для лица. В своем темно-синем шелковом кимоно с вышитыми розовыми, красными маками и невиданными желтыми птицами, которых не бывает ни на земле, ни на море, она сидит в углу нашей крошечной кухни, наклонив голову в тюрбане над чашей с горячей водой, в которой плавают цветы бузины и лепестки розмарина и ромашки. Сделав паровую ванну, нанеся косметику и причесавшись, она готова идти на занятия гимнастикой или еще по каким-то своим делам, пока я занят в университете. Она надевает синее шелковое обтягивающее китайское платье, с глухим воротом и разрезами до бедер, бриллиантовые клипсы, золотые и жадеитовые браслеты, жадеитовое кольцо, сандалии. В руках у нее плетеная сумка.
Возвратившись в конце дня, после занятия йогой, она решает поехать в Сан-Франциско — «оглядеться». Она уже давно говорит о том, что хотела бы открыть там магазин восточного антиквариата. Она уже немного навеселе, а ко времени ужина ее совсем развозит.
— Хлеб — жизненно важная проблема. И кожаные подметки, резиновые каблуки. Жизнь — это подведение баланса в новой чековой книжке, это правильный расчет за каждый вырванный зуб. Жизнь — это правильно прожитый день, месяц и год, — замечает она, слизывая со своих пальцев ром, в то время, как я посыпаю приправой бараньи отбивные.
— Совершенно верно, — вставляю я.
— Ах, — говорит она, наблюдая за тем, как я собираюсь сервировать стол. — Если бы только его жена не забывала о том, что поставила что-то жарить и не сжигала бы все дотла; если бы его жена помнила о том, что когда Дэвид обедал в Аркадии, его мамочка всегда сервировала стол так, что вилка лежала слева, а нож справа, и никогда-никогда вилка и нож не лежали с одной и той же стороны. О, если бы только его жена могла готовить ему картошку так, как его мамочка делала это в зимнее время.
К тому времени, когда мы приблизились к тридцати, наша антипатия настолько обострилась, что каждый из нас снова видел в другом то, что вызывало подозрение с самого начала. Моя профессорская «чопорность» и «старомодность», за которые Элен ненавидит меня всем своим сердцем («Ты, Дэвид — законченный старомодный тип»), так же, как ее «абсолютная глупость» и «идиотская расточительность» одинаково бездоказательны. При этом, я никогда не оставлю ее, а она меня, по крайней мере, до того момента, пока не станет совершенно очевидным, что ждать дальше чуда перерождения одного из нас просто нелепо. Ко всеобщему и нашему собственному удивлению, мы женаты уже столько же, сколько жили вместе, когда были любовниками. Наверное, потому, что каждый из нас имеет теперь возможность вести лобовую атаку на того, кто оказался злым духом-искусителем, а когда-то был спасителем для другого. Месяцы летят, мы все еще живем вместе, подумывая, что нашу тупиковую ситуацию мог бы исправить ребенок… или собственный антикварный магазин Элен… или ювелирный магазин… или психотерапия для нас обоих. Снова и снова мы слышим, что нас называют поразительно привлекательной» парой: хорошо одетой, путешествующей, умной, зарабатывающей в общей сложности двенадцать тысяч долларов в год, что совсем недурно для молодой пары… а жизнь просто ужасна.
Если какой-то дух еще и теплится во мне в последние месяцы, это видно только на лекциях. Во всем остальном я настолько апатичный и ушедший в себя, что среди младшего преподавательского состава стали распространяться слухи, что я принимаю сильнодействующие препараты. После защиты диссертации я читаю, наряду с курсом «Введение в художественную литературу» для первокурсников, обзорные лекции по литературе двум группам второкурсников. В конце семестра, когда мы начали работать над рассказами Чехова и я стал зачитывать вслух отрывки, на которые хотел обратить особое внимание своих студентов, и вдруг обнаружил, что каждое предложение содержит намек на мое собственное состояние, как будто к этому моменту каждый слог, который я произносил про себя или вслух, сначала должен был просочиться через мои неприятности. И тут я начал грезить наяву. Фантазии были обильными и неуемными. Я думаю, они были навеяны стремлением к чудодейственному спасению. Я возвращался в прошлые жизни, которыми жил так давно, полностью перевоплощался в другого человека. Мне казалось, что я даже доволен тем, что нахожусь в депрессии и не в состоянии воплотить в жизнь даже самую скромную из фантазий.
«Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе». Я начал спрашивать своих студентов, как они понимают эти строки и, слушая их ответы, заметил, что в дальнем углу аудитории спокойная сладкоречивая девушка, моя самая умная и хорошенькая (самая скучающая и высокомерная) студентка ест конфеты и запивает их кока-колой. «Не ешь всякую ерунду», — мысленно говорю я ей, и перед моими глазами возникает картина: мы вдвоем сидим на террасе «Гритти» и, прищурившись от мерцающего света, смотрим через Большой канал на золотистый фасад чудесного маленького палаццо, где мы сняли уединенную комнатку… Мы обедаем. Наш обед состоит из спагетти и нежных кусочков телятины, украшенных лимоном… Мы за тем самым столиком, где Бригитта и я, самонадеянные нервозные юнцы, не старше этих мальчиков и девочек, обедали в тот день, когда, потратив уйму денег, отмечали наш приезд в Италию Байрона…
Тем временем, другой мой способный студент объясняет, что имеет в виду помещик Алехин, когда в конце рассказа «О любви» говорит: «… и более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле».
— Он сожалеет, что не отдался своим чувствам и не последовал за женщиной, которую любит. Теперь, когда она уехала, он раскаивается в том, что его совесть, сомнения и робость помешали ему признаться ей в своей любви из-за того, что она была уже замужем и была матерью, — говорит студент.
Я киваю, но не выражаю своего одобрения, и умный парень выглядит обескураженным.
— Я не прав? — спрашивает он, покраснев.
— Нет, нет, — говорю я, а сам в это время думаю: «Что вы делаете, мисс Роджерс, жуете конфеты с орешками? Мы должны были бы потягивать белое вино…» И тут мне приходит в голову мысль, что, наверное, вот так же, как мисс Роджерс, скучала и Элен, когда была студенткой, до тех пор, пока тот мужчина — человек, который был почти в два раза старше меня! — не сорвал ее с учебы и не бросил в жизнь, полную романтических приключений…
Позже, оторвавшись от чтения вслух отрывка из «Дамы с собачкой», я смотрю в глаза толстой серьезной еврейской девушки из Беверли-Хиллз, ловлю ее невинный, неподкупный взгляд. Весь год она сидит в первом ряду и записывает все, что я говорю. Я читаю последний абзац, в котором влюбленная пара, потрясенная своим открытием, что любовь их так глубока, тщетно пытается понять, почему у него есть жена, а у нее муж. И им кажется, что всего через несколько минут они найдут выход и начнется новая прекрасная жизнь. Но оба понимают, что конец еще очень и очень не скоро, и этот, такой сложный и трудный отрезок — только начало. Я слышу, как говорю о трогательной прозрачности финала — никакой фальшивой загадочности, только беспощадность фактов. Я говорю о том, как много сумел сказать Чехов о человеческих отношениях всего на пятнадцати страницах. Как насмешка и ирония постепенно уступают место сожалению и печали. Как тонко он чувствует момент расставания с иллюзиями, и как действительность разбивает даже самые безобидные иллюзии, не говоря уже о грандиозных мечтах. Я говорю о его пессимизме относительно того, что он называет «делом личного счастья», и мне хочется попросить эту круглолицую девушку в первом ряду, которая торопливо записывает в своей тетрадке мои слова, стать моей дочерью. Я хочу заботиться о ней, оберегать ее и сделать счастливой. Я хочу покупать ей платья и оплачивать ее счета к врачу. Хочу, чтобы она подходила ко мне, когда ей одиноко и грустно, и обнимала меня. Как хорошо было бы, если бы это Элен воспитали такой милой девушкой. Но как мы можем кого-нибудь воспитать!
Когда позже в этот день она попадается мне идущей навстречу по территории университета, я борюсь с искушением сказать ей, которая, вероятно, всего на десять или двенадцать лет меня младше, что я хочу