еще, только тогда она, наконец, сломалась и призналась, что хотела бы, чтобы при этом ее руки и ноги были привязаны. То ли она сказала все, то ли нет…
Шагая по Пиккадилли, я продолжаю свои размышления над следующим пунктом нравственных рассуждений, который я собираюсь включить в свое последнее письмо с целью воспитания моей невинной жертвы, — и меня самого. Честно говоря, я пытаюсь постичь своим умом, со своим литературным образованием, действительно ли я, как говорят христиане, безнравственный или, как бы я сказал бесчувственный.
— Даже если ты на самом деле хочешь того, о чем ты нам сказала, разве есть такой закон, по которому чье-то тайное желание должно быть удовлетворено немедленно?..
С помощью моего брючного ремня и ремешка от рюкзака Бригитты мы привязали Элизабет к стулу с прямой спинкой. По ее лицу снова полились слезы. Тогда Бригитта дотронулась до ее щеки и спросила:
— Бетта, ты хочешь прекратить это?
Но Элизабет с таким вызовом замотала головой, что ее длинные волосы цвета янтаря рассыпались детскими локонами по ее обнаженной спине. Вызов кому или чему? Я был в недоумении. Кажется, я перестаю ее понимать!
— Нет, — прошептала Элизабет.
От начала и до конца она твердила только это слово.
— Не прекращать? — спросил я, — или не продолжать? Элизабет, ты меня понимаешь? — уточнил я по-шведски.
Но кроме «нет» от нее ничего нельзя было добиться. «Нет» и «нет», и снова «нет». Я приступил к тому, к чему, как я считал, меня призывали. Элизабет плачет, Бригитта наблюдает. Неожиданно я почувствовал такое возбуждение от всего этого — от пыхтения, от каких-то звериных звуков, которые производим мы, все трое, от того, что мы все втроем делаем — что от сомнений не остается и следа, и я знаю, что способен на все, и что я этого хочу, что я буду! Почему бы не с четырьмя девушками, не с пятью… «Кто, как не безнравственный, может полагать, что, если нужно удовлетворить чье-то страстное желание, это должно быть сделано немедленно? Да, самая дорогая, самая милая, самая драгоценная девочка, это и есть тот самый закон, по которому мы трое решили — согласились — жить!» К этому моменту я уже на полпути к Грик-стрит. Я останавливаюсь, чтобы подумать, что мне написать Элизабет дальше на бездонную тему моего порока, и поразмышлять об этой непостижимой Бригитте. Неужели ее не мучают угрызения совести? Неужели она не испытывает стыда? Не знает, что такое преданность? Наверное, она уже прочла мое недописанное письмо, оставленное в «Оливетти», которое несомненно произведет на нее впечатление.
В комнатушке над китайской прачечной я решил попытать счастья с тридцатишиллинговой увядающей проституткой из лондонских низов, которую зовут Терри-Проститутка. Она называет меня «сексуальным ублюдком», и ее беспредельная похотливость послужила однажды мощнейшим детонатором моего семяизвержения. Сейчас она полностью утратила свое былое искусство. Она дает мне посмотреть свою уникальную коллекцию непристойных снимков; она красочно описывает мне радости, которые меня ждут; восхваляет до небес мои мужские достоинства, но пятнадцать минут ее стараний так ни к чему и не приводят. Утешившись, насколько это возможно, облеченной в мягкую форму фразой Терри — Прости, янки кажется, «он» сегодня сонный — я тащусь обратно через Лондон на наш цокольный этаж, завершая сегодняшние рассуждения относительно того, сотворил я зло или нет.
Как оказалось позже, было бы лучше, если бы я обратил всю свою сосредоточенность на чрезмерную суеверность, присущую Исландии в конце двенадцатого столетия. Это то, в чем я мог бы разобраться. Вместо этого, я, кажется, ни на йоту не приблизился к истине в своих нудных письмах, которые регулярно отправляю в Стокгольм, а филологическое эссе, которое я в конце концов зачитал своим преподавателям, вынудило моего руководителя пригласить меня после лекций к себе кабинет, усадить в кресло и задать вопрос, в котором слышался сарказм:
— Скажите, мистер Кепеш, вы уверены, что ваше призвание — исландская поэзия?
Руководитель устроил мне разнос. Это было столь же невообразимо, как то, что я в течение шестнадцати дней жил в одной комнате с двумя девушками! Как то, что Элизабет Эльверског покушалась на самоубийство! Я настолько ошеломлен и оскорблен этим дисциплинарным наказанием (еще и совпавшим с моментом, когда я, словно адвокат семьи Элизабет, предъявлял себе самому обвинения), что не решаюсь больше войти в комнату преподавателей. Я, как Луис Елинек, даже не отреагировал на записки своего руководителя с просьбой зайти к нему и поговорить о моем исчезновении. Ну может ли такое быть? Я па грани исключения. Господи, что же дальше?
А вот что.
Однажды вечером Бригитта говорит мне, что пока я тут лежу на кровати Элизабет, изображая из себя «страдальца», она позволяет себе одно «маленькое извращение». Вообще-то все началось еще тогда, когда два года назад, впервые приехав в Лондон, она вынуждена была обратиться к врачу по поводу возникших проблем с пищеварением. Доктор сказал ей, что для установления правильного диагноза ему потребуется взять мазок из влагалища. Он попросил ее раздеться и занять место на кушетке. Потом, то ли рукой, то ли каким-то инструментом — она была тогда так напутана, что даже не поняла — начал массировать ей между ног.
— Что вы делаете? — спросила она. По словам Бригитты, он спокойно ответил:
— Послушайте, вы думаете, мне это доставляет удовольствие? У меня больная спина, моя дорогая, и эта поза! мне не очень удобна. Но я должен взять пробу, а это единственный способ ее получить.
— И ты позволила ему?
— Я не знала, что делать, как его остановить. Я всего три дня назад приехала. Была немножко напугана, не уверена, что хорошо понимаю его английский. Да он и выглядел, как доктор. Такой высокий, симпатичный, обходительный. И очень хорошо одет. Я подумала, что, может быть, здесь так полагается. А он все спрашивал:
— Вы уже чувствуете спазмы, моя дорогая?
Сначала я даже не поняла, что это значит, потом натянула на себя свою одежду и ушла. В приемной сидели люди, там была сестра… Потом он прислал мне счет на две гинеи.
— Он прислал? И ты заплатила? — спросил я.
— Нет.
— И? — снова спросил я недоверчиво.
— В прошлом месяце, — говорит Бригитта, умышленно коверкая английский язык, — я иду к нему снова. Я все время думала об этом. Именно об этом я думаю, когда ты пишешь свои письма Бетте.
«Интересно, это правда? — думаю я, — хоть что-то, что она рассказывает».
— И?
— Теперь раз в неделю я хожу к нему. В свой обеденный перерыв.
— И ты позволяешь ему все это проделывать?
— Да.
— Это правда, Гитта?
— Я закрываю глаза, и он все это проделывает своей рукой.
— А — потом?
— Я одеваюсь и иду в парк.
Я хочу услышать что-то еще более ужасное — но это все. Он позволяет ей сразу уйти. Может это быть правдой? Неужели такие вещи случаются?
— Как его фамилия? Где его приемная?
К моему удивлению, Бригитта, не раздумывая, сообщает мне это.
Спустя несколько часов, так и не сумев постичь ни единого абзаца из «Артурианских традиций» Кристьен де Труа (бесценный источник, как мне сказали, который поможет мне написать работу теперь уже для другой кафедры), я бросаюсь к телефонной будке в конце нашей и улицы и ищу фамилию доктора в телефонном справочнике. И нахожу ее! И адрес — Бромптон-роуд! Завтра же, прямо с утра, позвоню ему. Я скажу, может быть, даже со шведским акцентом:
— Доктор Лей, будьте осторожны, держитесь подальше от иностранных студенток, а не то вам не избежать неприятностей.