генералах. Я одного такого знал, что любо-дорого. Могу рассказать.
Толик Козырь, а он за убийство двух ментов суда уже второй год ждал, засмеялся и говорит:
– Про генералов я и сам тебе могу рассказать. А вот лучше ты, Знахарь, расскажи, как ты в океане корабль в одиночку захватил и как на нем полгода в Тихом океане пиратствовал.
Я от смеха чуть с койки не свалился.
– Да я уж слышал, что тут про меня молодняк рассказывает, – сказал я, отсмеявшись, – но только это все байки. Интересные, не спорю, но – сказки. Было у меня, конечно, много всякого, но пиратство… Это уже слишком. Тут народная молва сильно через край хватила.
И разговор перешел на автомобили.
Хозяйничал в камере Дуст – человек Саши Сухумского.
А сам Саша Сухумский был смотрящим по «Крестам».
И это мне сразу же не очень понравилось. А точнее – очень не понравилось. Именно тогда, в первый же день, у меня появилось ощущение, что менты выполняют воровской заказ. И теперь это ощущение не ослабевало, а, наоборот, постепенно превращалось в железную уверенность, что для меня дело пахнет керосином.
Но внешне все было нормально. Меня уважали, обращались за советом, а иногда приходилось решать конфликты, которые неминумо возникают, если в камеру площадью тридцать метров посадить без малого восемьдесят человек.
Лежу я как-то раз на шконке, в стенку пялюсь, думы свои невеселые думаю, и вдруг слышу – в противоположном углу шум, свара, крики, в общем, драчка случилась. А потом Дуст и говорит:
– Давайте к Знахарю, мерины безрогие, как он скажет, так и будет.
Подходят ко мне двое урок, обоим лет по тридцать, у одного под глазом слива зреет, другой за яйца держится, и видно, что кисло ему не понарошку.
А еще мне видно, что твари они ничтожные, и повесить бы их без суда и следствия, чтобы не воняли, да некому…
Ладно, думаю, поиграем в царя Соломона.
– Ну, – говорю, – что случилось, почему беспорядок нарушаете?
А сам вспомнил, как на корабле этом, на холодильнике «Нестор Махно», вот так же стояли передо мной два моремана, а я им так заправлял, что самому интересно было.
Оба одновременно открыли рты, но я остановил их жестом и сказал:
– По очереди. Ты – первый, – и указываю пальцем на того, у которого бланш под глазом.
Пусть, думаю, тот, у которого яйца пострадали, оклемается пока.
– Погонялово имеешь? – спрашиваю.
– Имею, – отвечает урка, – Шустрым кличут.
– Действительно шустрый. По бейцам ловко попал. Может, ты еще куда ловко попадаешь?
– Если надо, то и попадаю, – отвечает Шустрый, а сам ногу в сторону отставил и большие пальцы за пояс засунул.
Хочет, значит, показать, что хоть и перед авторитетом стоит, но и сам чего-то стоит.
– А за что, тебя, бедного, в тюрягу-то посадили? Небось, по ошибке?
– Нет, не по ошибке, – отвечает, – вооруженный грабеж.
– Ух ты! Вот здорово! И кого же ты ограбил? Трех здоровых мужиков? Или вооруженного инкассатора ножичком на понт взял? А может, прорвался через охрану и вынес из кабинета депутата сейф с наворованными у народа деньгами?
Шустрый угас, ногу прибрал и говорит:
– Да нет, Знахарь, я поскромнее.
– Ну так давай рассказывай, не томи.
Он помялся и говорит:
– Шубу с бабы снял, и сумочку еще…
– Вот это да! Герой! – восхитился я, – И не испугался? Хотя ты же вооруженный был… А что за оружие?
– Что за оружие… Нож охотничий.
– А где ножик-то взял?
Вся камера молча и с интересом следила за происходящим, и вдруг с верхнего яруса раздался чейто голос:
– А ножик он у корефана своего двинул, пока тот пьяный на хате валялся.
– Заткнись, Пахарь, тебя не спрашивают, – огрызнулся Шустрый.
– Не затыкайся, Пахарь, – возразил я, не сводя взгляда с Шустрого, – откуда ты об этом знаешь?
– А он сам рассказывал, как геройствовал в тот вечер. Что, Шустрый, не рассказывал разве? И про то, как кореш твой, козел, ты ведь его так называл, вырубился, а ты у него, у козла, ножичек-то и прибрал. Ты еще сказал, что это инструмент для настоящего мужчины, а кореш твой типа не настоящий. Забыл?
– Ну, охотничий нож – это и на самом деле для настоящего мужчины, – рассудительно заметил я. – Ты ведь настоящий мужчина? Правда, Шустрый? Ты ведь женщины с сумочкой не испугался? Или все-таки было страшно, но ты смог себя перебороть. А?
Смотрю, а Шустрый и вовсе завял, пальцы из-за пояса вынул, руки по бокам висят, а сам ссутулился, как плакучая ива… Урка, блин!
– Ладно, – говорю, – о том, что ты за урка, мы еще поговорим. А сейчас скажи мне, почему ты сокамерникам отдыхать мешаешь? Что вы там с этим не поделили?
И киваю в сторону второго орла.
А тот уже вроде очухался, за бейцы больше не держится, порозовел…
– Тебя как кличут? – спрашиваю.
– Берендей я.
– Ага… Так вроде бы какого-то царя звали, то ли у Пушкина, то ли у кого-то еще.
– Не знаю я никакого Пушкина, а звать меня – Санек, а братва Берендеем кличет.
– Понятно, – говорю, – ну, ты помолчи пока, а потом ответишь, когда тебя спросят.
И перевожу взгляд на Шустрого.
– Ну, так в чем у вас проблемы?
– А Берендей свою бациллу петушиным ножом резал. Он Марго тянет, и за это прикармливает. А раз петушиный ножик в руки взял, то это – косяк. Не по понятиям, значит. Он сам теперь…
– Что – он сам? – вскинулся Берендей.
– Заткнись, – оборвал его я, – а ты продолжай.
– Если он какую-то вещь из рук пидара принял, то, значит, сам испоганился. Вот что это значит, – уверенно выдал Шустрый, и по его лицу было видно, что он доволен собой, потому что следует понятиям.
Марго был опущенным, а попросту говоря – петухом. А еще проще – пассивным гомосексуалистом. Но его это не напрягало, потому что попал он сюда как раз за это самое, и тут для него просто рай наступил. Зэков, которые не гнушались прогуляться в шоколадный цех, было хоть отбавляй, так что для Марго, а в обычной жизни его звали Петя Донских, настала полная благодать.
Стоячих членов – целая толпа. Хочешь – в очко принимай любимую игрушку, хочешь – в