именно к бунту. Наверное, это и есть «невероятный случай».
Впрочем, вот четыре строчки:
Но если вы думаете, что это метафора «заморозков» брежневской эпохи, то ошибаетесь. Вера Матвеева имеет ввиду совершенно другое. Она строит на другом «фундаменте».
По фактуре ее страна — романтическая сказка, доставшаяся в наследство от предшественников гриновской школы. Непогода, царство грез, ветер с моря, шелест пальмовых листьев, паруса, туман, свет звезды, безбрежность лазури, травы в хрустальной росе, золотые озера, золотистые проталины, чудесный табак в табакерке, вино в запотевшем кувшине… «Гавань в ярко-желтых листьях и чешуйках рыбьих; чайки с криком гневным бьют по водным гребням черными концами крыльев…»
Ближе всего эта фактура — к Новелле Матвеевой, чью «Рыбачью песню» (которую я только что процитировал) Вера положила на музыку, после чего обе Матвеевы встретились, познакомились, спели друг другу и убедились, что это «очень разные песни».
Мне трудно уложить в «слова» разность этих мелодий, этих манер исполнения, но если все-таки укладывать, то… Новелла, прищурясь добрыми глазами, рассказывает сказку, а Вера, раскрыв широко бесстрашные глаза, выкрикивает правду.
Потому что миражи Новеллы Матвеевой — это восполнение реальности, излечение реальности, вытеснение ложной реальности, то есть эмпирической, реальностью подлинной, то есть сказочной.
А у Веры Матвеевой миражи — это правда исчезновения реальности, умирания ее…
Она входит в мир Александра Грина с тем, чтобы задать ему вопрос, на который не ждет ответа:
Ответа нет, потому что нет реальности: все «нарисовано», а есть лишь магия «имени»:
Она подхватывает мотив, навечно вписанный когда-то в русскую поэзию Надсоном («пусть арфа сломана, аккорд еще рыдает»), чтобы задать тот же невозможный вопрос: зачем?
«Рисуете»…
Она вживается в судьбу ибсеновской Сольвейг, чтобы спросить, ради чего та страдает, и становится ясно, что та не знает, ради чего. Ни зло, ни добро определить невозможно, а если что-то и определишь, то это опять-таки будет — «слово».
Невозможно написать про любовь, можно написать только про
Жизнь — «нарисована».
Так, может, вся эта романтическая декорация: ветры, волны, пальмы, звезды — для того и возводится, чтобы осознать, что — декорация. А на самом деле — «ни травы и ни воды и ни звезды». Любимому говорится: «стань водою и травой», — но это лишь испытание на исчезновение.
И Пер Гюнт — «угаснет». На его месте окажется какой-нибудь «пустячок»… пуговица.
Что потрясает у Веры Матвеевой — так это спокойная готовность идти навстречу абсурду. Мужество отчаяния. Ледяная решимость вынести то, что невозможно ни «обрисовать», ни «назвать», ни «узнать».
В итоговом сборнике Веры Матвеевой «Обращение к душе» некоторым песням предпосланы авторские монологи. Скорее всего, они сняты с магнитозаписей, сделанных во время выступлений, и представляют собой импровизации на публике (или в узких компаниях). Однако слаженность этих монологов такова, что читаются они как стихотворения в прозе, и у них есть общая мелодия.
Вот она:
Они «не знают», она «не знает». Никто — ничего. Это не вариация на сократовскую тему: я знаю только то, что я ничего не знаю. Это тайна души, для которой все сущее эфемерно и потому не может быть названо, а если оно будет названо (нарисовано), то это и окажется самая большая, «сказочная ложь».
Лейтмотивы песен Веры Матвеевой необъяснимы вне этого состояния; они не рационального, а чисто интуитивного толка.