Маяковский говорит ему:

— Светлов! Что бы я ни написал, все возвращается к моему 'Облаку в штанах'. Боюсь, что с вами и вашей 'Гренадой' произойдет то же самое.

Это и происходит. Незнакомые люди, узнав, кто перед ними, восклицают:

— А, Светлов! 'Гренада'!

Полтора десятка лет спустя, на передовой Первого Белорусского фронта, куда Светлов проникает почти контрабандой (по состоянию здоровья его на фронт не берут, но корреспондентам закон не писан), — и вот этот нелепый корреспондент бродит между окопами, которые он называет 'ямочками', и вдруг слышит:

— Майор! А майор! Это правда, что вы написали 'Гренаду'? Как же вас сюда пускают?

В 1944-м на месте 'Гренады' уже и 'Каховка', и 'Итальянец'. Но именно 'Гренада', переведенная на десяток языков (и не только профессиональными переводчиками, но и простыми бойцами, и зеками!), ставшая неофициальным гимном интернациональных бригад, а потом французских макизаров, а потом узников Маутхаузена, — не говоря уже о нескольких поколениях советского комсомола, — сделала Светлова живым классиком.

Это не значит, что он был избавлен от экзекуций, которым в стране Советов подвергался каждый мало-мальски заметный литератор, отваживавшийся подавать своим читателям советы по части жизни. Светлова прорабатывают — и за стихи, и за пьесы, которые он начинает писать уже признанным поэтом (первую же из них, раскритикованную в пух и прах, даже снимают с репертуара). Можно составить маленькую антологию из стихов, в которых Светлов отшучивается от обвинений. И пьесы он продолжает писать (целый том накопится за десятилетия работы). И, несмотря ни на что — ликующий поток стихов радужным фонтаном переливается из 20-х годов в 30-е.

Чуть не к каждому очередному юбилею Октябрьской Революции — стихотворное приветствие. В 1927: 'Труби… десятая труба!' В 1930: 'Встает годовщина, тринадцатой домной горя'. В 1931: 'Гудят четырнадцать Октябрей'. В 1933: 'Мы тебя навеки зацепили за шестнадцать крепких якорей'. В 1934: 'До семнадцати твоих высот дотащить бы выдумку свою!'

Все это могло бы показаться элементарной конъюнктурщиной, если бы не… выдумка: изобретательность талантливого человека, искренне верящего в то, что он говорит, и действительно тратящего на эти ортодоксальности глубинные запасы души.

Он позволяет себе воспевать что угодно. Автодор и Могэс. ЧК и ОГПУ. Вождей, которые просто, 'как друзья, руки нам на плечи положили' (это в 1932 году!). И при всем том Светлов умудряется невозмутимо оставаться 'в стороне от парада'. Он может обозревать рубежи общего фронта от Нанкина до Шепетовки и от Хабаровска до Полтавы, уточняя, что сам он нигде там не был и вряд ли будет. Но ведь границы упразднены революцией! 'Я не знаю, где граница между Севером и Югом, я не знаю, где граница меж товарищем и другом…' Следующее поколение, всерьез воспринявшее идею насчет Севера и Юга, ринется дойти до Англии (на чем и подорвется). Но у Светлова есть защита: юмор. 'Я не знаю, где граница между пламенем и дымом, я не знаю, где граница меж подругой и любимой'. Но дыма без пламени не бывает! Меж подругами и любимыми можно разобраться, не разжигая мирового пожара, но когда Светлов разворачивает Котовского 'с Востока на Запад', то есть от Шанхая на Краков, это дело становится серьезным, и спасение только в том, что нет границы между походным призывом и веселой песенкой.

Боевой 'Ундервуд' стучит как в юности, бывало, стучал пулемет. Боевая труба наклоняется, как палач, над приговоренной к казни мандолиной… Эта мандолина — явно принадлежит тем 'пижонам', которые у Маяковского 'мандолинят из-под стен', а вот труба — общая принадлежность поколения, которое Светлов гордо называет стальным… может быть, оттого, что в своей душе стали не чувствует.

И по-прежнему он не в бою, он — в карауле. На часах. У ворот воинского склада. 'Советские пули дождутся полета… Товарищ начальник, откройте ворота'. Но товарищ начальник приказывает товарищам подчиненным (в частности, наркому Литвинову) сохранять выдержку, а поэту-часовому — ждать своего часа. Поэту 'не терпится в боевом огне пролететь, как песня, на лихом коне', но приходится 'сидеть тихонько'. Не сидится ему! 'Вот ты думаешь, что я чудак: был серьезен, а кончаю шуткой. Что поделать! Все евреи так — не сидят на месте ни минутки'.

Юмор изменяет ему в вопросе о еврействе. Еврей у Светлова назло антисемитам становится… хлеборобом. Само по себе это нормально, но результат? 'Назови его только 'жид' — он тебе перекусит горло'. Перекусывание горла — не путь к решению проблемы, и Светлов избирает другой путь. Поэма 'Хлеб' — единственное произведение 20-30-х годов, где он ставит эпическую задачу, и решается она на грани курьеза.

'Кочевой гражданин неизвестной страны' (еврей) и 'атаман бесшабашный' (погромщик), постарев, встречаются в чаемом будущем. 'Здравствуйте'. — 'Очень рад'. Игнат Петрович перед Моисеем Самойловичем извиняется за погромы: ошибочка вышла. 'И сидят старики вдвоем, по-сердечному разговаривая…'

Достаточно сопоставить эту идиллию с 'Думой про Опанаса': с тем, какой кровавой горечью оплачивает Багрицкий еврейское участие в украинской смуте, чтобы светловский 'Хлеб' показался эрзацем[27]

Это и впрямь какая-то сказочная синекдоха: 'Отблеск маленькой революции и пожар большого погрома'. Или библейская подначка? 'Наблюдая полет ракет, Моисей подходит к реке, с красным флагом в одной руке, с револьвером в другой руке'. А может, скомороший бред? 'Буду первым я в жестокой сече. С вытянутой саблей поперек… Мы еще поскачем, Моисейчик, мы еще поборемся, браток!'

'Поперек', как мы помним, надо держаться с осторожностью. Ибо не всегда понятно, поперек чего оказываешься. Моисей Либерман у Светлова стоит на запасном пути в ожидании боевого сигнала. 'Посреди болотных пустырей он стоит, мечтательность развеяв, — гордость нации, застенчивый еврей, боевой потомок Маккавеев'.

Что тут сказано безошибочно: 'застенчивый'. Это ключевое слово светловской лирики. У него и большевики — застенчивые, сентиментальные, задумчивые, и боевой потомок Маккавеев явно не избавился от такого груза. Этот оксюморон: застенчивость в боевитости — объясняет нам не только вечное ожидание трубного гласа, дежурство у двери склада, стояние на часах, пребывание в боевом резерве, но вообще открывает нам секрет светловского обаяния.

Пользуясь формулой, подсказанной им самим, — он все время выдумывает то, что есть на самом деле (исключение — еврейский вопрос и братание с погромщиками). Он все время делает вид, что шутит, меж тем, как переживает всерьез. 'Оттого, что печаль наплывает порою, для того, чтоб забыть о тяжелой потере, я кровавые дни называю игрою, уверяю себя и других… и не верю'.

Но он верит, и именно поэтому другие ему верят: принимают правила игры. Бомбы у него — бубенчики. Сумасшествие — высший разум. Это — про Коммунистический Манифест! К очередному юбилею. 'Призрак бродит по Европе, он заходит в каждый дом, он толкает, он торопит: 'Просыпайся! Встань! Идем!' И такие шуточки сходят с рук! Потому что это сумасшествие — игра. Игра, которая пародирует реальность, смягчает, приручает безумие эпохи.

'Я — крупнейший в истории плут и мошенник'. Не верьте: он не плут и не мошенник, он — выдумщик, говорящий правду. Он проходит сквозь 'злые времена' с улыбкой. Он отвечает смерти; «Спасибо». И в любую минуту его застенчивая интонация готова обернуться сигналом, пронзающим миллионы сердец.

Поводом, как мы уже видели, может послужить что угодно. Заказ песни для очередного кинофильма. Он пишет текст за… сорок минут. Да разве такое возможно? Отшучивается: 'Сорок минут плюс вся моя жизнь'.

Так рождается шедевр, в котором, как в фокусе, собрано все.

Каховка, Каховка, родная винтовка… Горячая пуля, лети! Иркутск и Варшава, Орел и Каховка — Этапы большого пути… Под солнцем горячим, под ночью слепою
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату