курсы пехотных командиров и в декабре 1942-го получает в петлицы лейтенантский кубарь.
26 декабря пишет единственное за войну стихотворение, которое прощальной метой остается в русской лирике.
Его Бородино — Сталинград.
Он гибнет 19 января 1943 года.
Самойлов: «В смерть Павла Когана поверили сразу. А в смерть Миши верить не хотелось».
Слухи, что он не погиб, а спасся, ходили еще долго. Слуцкий, имевший в Смерше «некоторые возможности», наводил справки. Потом смирился:
НИКОЛАЙ МАЙОРОВ:
«ВОЗЬМИ ШИНЕЛЬ — ПОКРОЕШЬ ПЛЕЧИ…»

Год рождения — все тот же: незабываемый 1919-й.
Место рождения: деревня Дуровка…
Если держать в памяти ту поэтическую отповедь, которой ответил Майоров «свинцовым мерзостям» деревенской жизни, то название может показаться не чуждым символики. Но это ложный ход: в деревне этой он оказался почти случайно: отец, отвоевавший в Империалистическую, переживший немецкий плен и вернувшийся домой покалеченным, не сумел прокормиться с земли, которой наделила его Советская власть, и, по обыкновению, отправился плотничать в отход. Сошел с товарняка где-то между Пензой и Сызранью, дошел до Дуровки… и тут жена, не отлеплявшаяся от мужа, разрешилась третьим сыном…
Место это и нанесли на литературную карту, когда стало ясно, кто погиб двадцать два года спустя.
Место гибели тоже выснилось не сразу: в похоронке было — Баренцево. Какое Баренцово на Смоленщине!? Потом уточнили: Баранцево. Под Гжатском. Деревня в три избы.
Меж двух деревень — жизненный путь крестьянского сына, оторвавшегося от земли ради поэтических небес.
А вырос он — если говорить о раннем детстве — в родной деревне отца, именем куда более обаятельной: Павликово. Где и окончил два класса начальной школы, обнаружив жгучее желание учиться. К чему и призывала его неутомимая Советская власть.
В город Иваново-Вознесенск семья перебралась, когда Николаю Майорову было десять лет.
Что подвигло к переезду? Надорвалось ли семейство в год Великого перелома, или по счастью выбилось от мужицкого тягла к какому ни есть уровню цивилизованной жизни, — но дальнейшее образование получает Майоров в городской школе, той самой, в которой эпоху назад посещал Дмитрий Фурманов (еще не спознавшийся с Чапаевым).
Деревня позади.
Еще десятилетие спустя, в 1938-м, посмотрев кино про детство Максима Горького, девятнадцатилетний студент выстраивает по горьковской схеме панораму деревенской жизни, выверяя свои детские воспоминания прямо по школьной схеме:
«Тот дом, что смотрит исподлобья в сплетенье желтых косяков, где люди верят лишь в снадобья, в костлявых ведьм да колдунов…»
Пожалуй, это перебор. Языческая жуть. Куда точнее следующий круг этого ада:
«Где, уставая от наитий, когда дом в дрему погружен, день начинают с чаепитий, кончают дракой и ножом…»
Подключается философский план:
«Где дети старятся до срока, где только ноют да скорбят, где старики сидят у окон и долго смотрят на закат…»
Две эпохи спустя мудрый дедушка, созерцающий закат, даст точку отсчета Василию Шукшину, и это будет уже иной отсчет, у Майорова же совсем другое остается в памяти от деда: старый выжил из ума. Как выжила из ума вся эта старая жизнь:
«…где нищету сдавили стены, где люди треплют языком, что им и море по колено, когда карман набит битком…»
Это уже русский кураж: море по колено! И тоже передано потомкам от страдальцев и изуверов старого режима. В чисто горьковской упаковке:
«…И где лабазник пьет, не тужит, вещает миру он всему, что он дотоле с богом дружит, пока тот милостив к нему…»
С богом тоже ничего не светит. Без него даже веселее расставаться с прошлым,