стихе.

Одна простая поэтическая форма, впрочем, уже стремительно набирает силу в ином русле поэзии: народный стих Твардовского. «Страна Муравия» уже написана — «Теркину» предстоит вот-вот родиться. Но этот стих — за пределами романтической традиции и за пределами восприятия той поэтической волны, которая «бушует на семинарах»1939 года: показательно, что по пути Твардовского не идет не только признанный идеолог своего поколения Павел Коган, не только Кульчицкий с его неистовым формотворчеством — это-то неудивительно, но не идет и Луконин, который, казалось бы, и жизненным опытом, и психологической структурой тяготеет к народным корням: именно для Луконина стих Твардовского становится — на все годы— поэтическим ориентиром, отталкиваясь от гармонии которого Луконин осознаег свои «углы» и свою интонационную «нестройность». Гармония не суждена этому поколению.

Внутри поколения — близкие оппоненты, в контакте с которыми вызревает луконинская стиховая интонация. Один из них- Павел Коган.

Коган— признанный лидер молодых поэтов ИФЛИ, восходящее светило семинара Сельвинского — с замечательной ясностью концентрирует в себе психологический настрой «поколения сорокового года», поколения «лобастых мальчиков невиданной революции», выросшего уже при Советской власти, всецело внутри новой социальной системы. Именно Коган, теоретик и рационалист, пытается выразить целостную систему воззрений этих граждан грядущего коммунистического братства, ненавидящих всякую половинчатость и смутность, безостаточно преданных великой, всемирной правде.

Луконин же склонен не к космической систематике и мировому охвату, а к непосредственной правде переживаемых состояний. И последующие обширные его поэмы — не возведение модели мироздания, а упрямое «перемалывание» впечатлений. Но это то же самое мироощущение всечеловеческого единства, о котором все они говорят «космическими» словами: земшарцы, планета, мир. Коган это выражает на языке идеологических символов: «Земшарная республика Советов». Луконин тоже носит в себе «земшарный» образ целого, и в свой час он тоже дает ему свое толкование, но чисто пластическое: в стихах об окруженце, который выходит к своим как бы по школьной карте полушарий: «несет из окруженья шар земной…».

Павел Коган успевает немного. Чертеж души. Тонкий оттиск. Странный контур. Сам стих Когана, вызывающе прямой и ломкий, — как ожидание. Не Когану суждено найти новую интонацию и осуществить ее как принцип. Суждено — Луконину. Но он еще не знает этого.

В его близком окружении есть поэт, который уже нашел, угадал свою дорогу— ту форму, а какую должен уложиться грядущий опыт поколения. Этот опыт он уже успел вкусить на Халхин-Голе. Константин Симонов. Логикой вещей они должны сойтись— дипломник Литинститута, автор нескольких блестящих поэтических сборников, — и приехавший с Волги дебютант.

…Волейбольная площадка. Симонов подает мяч. Неудачно. Луконин смеется. Симонов со злостью оборачивается к нему: «Нечего зубы скалить! Попробуй сам подать!» Луконин подает — виртуозно. После игры Симонов подходит: «В спорте, видать, силен. А как в поэзии?»

Знаменательнейшая встреча… Десятилетия спустя, оглядываясь на всю военную и послевоенную лирику и даже на поэзию молодых романтиков 50-х годов с их изумительной раскованностыо и обаятельной непринужденностью, прослеживая пути слова, развернувшиеся так широко и многообразно, в истоках будут отмечать критики две исходные образные концепции. Два зачина. Лирики фронтового поколения идут «либо за Симоновым, либо за Лукониным», — вопрос лишь в том, какая из линий что дает поэзии на протяжения двух или трех последующих десятилетий.

Так что надо получше вглядеться в эту сцену: на краю волейбольной площади первокурсник читает стихи дипломнику. Оба твердо знают, какой не должна быть поэзия, оба ругают гладкопись и внешнюю поэтичность, оба чувствуют: стихам нужна «проза». Две образные концепции подступающей военной эпохи примеряются друг к другу.

Летом1939 года Луконин едет домой в Сталинград и к началу занятий привозит в Литинститут своего давнего друга Николая Отраду. А уже в декабре они вместе бегут в военкомат — боятся, что с белофиннами управятся без них…

Война оказывается далекой от поэзии. До вихревых атак дело не доходит: попавшие в лыжный батальон студенты выбиваются из сил во время длинных переходов. Они прибыли на фронт в дорогих мудреных спецкостюмах, но быстро сменили их на простецкие ватники. Не победными бросками и не оперативными стрелами оборачивается война, а изматывающей работой, неведомым бытом передовой; прежде пуль она душит ледяной смертной каждодневностью — о ней уже невозможно рассказывать светлыми романтическими словами.

Но и пулями бьет та первая война. Гибнет Николай Отрада. Потомок воронежских крестьян, какие- нибудь полгода назад впервые привезенный Лукониным и столицу из Сталинграда, кричит, идя на финских снайперов: «Москвичи не сдаются!”

Двадцать шесть миллионов смертей встают из-за горизонта. Эти — первые.

В Москву Луконин возвращается без Отрады. Побратимы, они успели перед боем поменяться медальонами. Это значит, что там, в Сталинграде, сначала должна мысленно схоронить сына бездвижная, разбитая ревматизмом мать Луконина, а потом, по «выяснении ошибки», это предстоит матери Николая Отрады.

В марте 1940 года едет в теплушке с Севера победитель финской воины. Стихи об этой войне и становятся той точкой, с которой начинается поэт Луконин. Стихи — «Коле Отраде»:

                        Я жалею девушку Полю.                                                                 Жалею                         за любовь осторожную:                                               «Чтоб не в плену б”.                         За:                                “Мы мало знакомы”,                                                            “не знаю”,                                                                            “не смею”                         За ладонь, отделившую губы от губ…

Вот она, луконинская интонация, состоявшаяся, осуществленная. Это ее впоследствии критики и поэты назовут: хрипловатый говор, развалистая походка, езда со спущенными удилами. Луконинский вариант «прозаичности». Такой «антимузыкальный» рисунок возникает и у других поэтов, у Слуцкого, например.

На семинарах Литинститута проблема ставилась так: должно ли каждое стихотворение иметь свой неповторимый интонационный строй? Если так, то и размер надо искать «однократный», только для этого стихотворения. Этот урок (преподанный, кстати, Сельвинским) усвоили Кульчицкий, Луконин, Слуцкий. Самойлов, в отличие от них, спокойно работал с классическими «кирпичиками». Разумеется, и «однократный» размер повторялся, то есть он у каждого был узнаваем: у одного это пьянящее шатанье, у другого — валкая пробежка, у третьего — хлопанье жести… Но, отказываясь выкладывать стену «кирпичиками», «ямбиками», сторонники «однократности» хотели передать в стихе дыханье, которое было продиктовано новым опытом.

Интонация стиха — не только звуко-рисунок, но и психологическое, жизненное его обоснование. Интонация и ритм неотделимы от склада речи. От того, как, препинаясь, трудно идут у Луконина слова. От: «За: «Мы мало знакомы…» На эту фонетическую «глоссу» надо было решиться. Надо было, чтобы и переживание шло вот так: скачками.

                                   Вам казался он:                                                            летом—
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату