Вот это-то и поразительно в голосе молодого Луконина: то зимнее лето, то синяя синь — масляное масло… Времена сбиты, слова сталкиваются, впечатления не вытекают одно из другого, а перемежаются, почти сбиваясь — реальность не укладывается в логику чувств и действий, она эту логику превышает.
В этой точке стиха— резкий поворот эмоционального движения, который требует от читателя совершенно неожиданного усилия: инерция, заложенная первыми строфами, сбита встречным импульсом; ваше читательское чувство оказывается в раздвоении, которое можно грубо передать так: как — как это одновременно «не любить» и «любить»? Мотив «подруги воина» — один из распространеннейших в предвоенной лирике — знает два логичных разрешения: либо это гимн верности, либо — презрение к неверности. Либо — «Катюша» Исаковского, либо — в скором будущем — симоновское «Открытое письмо женщине из Вычуга». Или — или: война не терпит полурешений. Но в самый первый момент, в момент своеобразной «невесомости», когда существо человеческое еще ни привыкло к новой железной логике и еще не вполне отрешилось от старой, предвоенной, легкой «ясности» чувств, — возникает это колебание весов… Есть и у Симонова в халхингольских «Письмах домой» такой лирический мотив: глядя на брошенную врагом фотографию узкоглазой девушки, холодно отметить: «недурна». Симоновский герой гасит в себе готовые возникнуть (и возникающие у нас, читателей) сложные чувства, ему нужна определенность, и очень скоро она получает выражение в самом знаменитом стихотворении Симонова — «Жди меня». Луконину тоже нужна определенность, но ему, кажется, на роду написано — при невероятной интенсивности чувств — всю жизнь разбираться в «неопределимости» женской души. Впервые входит в его лирику странное соединение «любви» и «нелюбви», входит вместе с огромностью самой войны, такой же неохватной, неопределимой, не соизмеримой ни с чем, сдвигающей все старые мерки…
Вдумайтесь в первую строчку: ведь в ней опять, как в капле, — вся луконинская «нелогичность». «Если б не плакали…» было бы легче? Вон с какой обидой бросает женщине (в стихах того же времени) герой Сельвинского: «Если умру я… ты не заплачешь…» Плачь! А не плачешь— так это моральное дезертирство. Тут логика. Луконинские переживания не вмещаются в эти рамки. Ощущение такое, что он вообще не ищет рамок, не верит, что они есть. Не логику вынашивает, а стойкостъ. Ко всему готовит себя, через любое пройти. Вот душа и собирается в комок…
Еще одна точка, в которой луконинская лирика пересекается с лирикой лирикой Симонова. Помните «Далеко на востоке»? Финал: «Встать! Слышите, встать, когда говорят об этом…»? — не очевидно ли здесь то луконинское влияние, которое много лет спустя признал Симонов? Именно из этой общей точки расходятся пересекшиеся пути, и хорошо видно, сколь далека от ясной логики Симонова разрывающаяся от внутренних потрясений, неровная ткань луконинского стиха.
Луконинский стих словно вынут из традиционных для поэзии координат, он именно начат «с нуля», о нем думается толстовскими словами: кок-то голо. Этот стих бьется под реальным ледяным ветром, шатаясъ, упираясь, выживая, вырабатывает совершенно новую силу сопротивления. Позднее скажут: Луконин первым в поколении почувствовал, что финская кампания — только прелюдия; грядет большая война, и она будет ни на что известное ранее не похожа: