поединок. Потом по здравому размышлению он от диспута в самиздате отказывается, но в «Подённых записках» яростно критикует роман за то, что там отрицается всё, что было после 1917 года.
У Самойлова явно иной, чем у Солженицына, взгляд на отечественную историю. Ярость же его отчасти объясняется всё тем же: ревностью к «первому писателю». Самойлов постоянно нацелен на это место. Он полагает, например, что после Маяковского вакансия первого поэта должна была достаться Пастернаку, но это не случилось, а в годы Оттепели в этой роли почудился Леонид Мартынов, но напрасно. Так это или не так, здесь выяснять незачем, существенно другое: Самойлов явно неравнодушен к роли «правофлангового». Иногда кажется, что он готов соперничать в этом смысле со Слуцким, не выдавая, впрочем, своих чувств[100].
Нормальному читателю подобные страсти могут показаться суетными, но они говорят о реальности характеров. При всей своей высокой отрешенности от злобы дня Самойлов переполнен идеями, гипотезами, прогнозами, фактами, жизненным материалом, он изливает всё это в дневник, в подённые записки[101]. Тем разительнее ощущение гулкой бездны в стихах.
«Лирика — осуществленье драм, где никому не помочь».
Лирический срез — значит срезано всё. Тут последний смысл и последний итог бытия.
Пять вопросов. Ни единого ответа. Бесконечность проклятых вопросов — и один на все ответ: отрицательный.
Можно отнести это на счёт горькой судьбы погибших сверстников:
Слёзы посверкивают на сухих гранях стиха, но беда бездонней. Там уже не слёзы, там сухое пламя, пожирающее душу. Можно соотнести беду души с бедой страны, о которой Самойлов неотступно размышляет — в дневнике и в подённых записях, сопутствующих стихам. Но не в стихах.
А если и есть в стихах о стране полтора четверостишия о стране, то и видно, как конкретно- историческая фактура ускальзывает в зазеркалье. Потому что той страны более нет.
Великие стихи, выточенные мастером, потому и действуют так сильно, что выточено в них бытие исчезающее, как после взрыва вакуумной бомбы. Гении смежают очи. После них воцаряется молчание.
Гении высвечены тьмой.
Мицкевич. Опустевший дворик. Гул стихов, отлетевших в немоту. «Он слышит зарожденье ритма. Ещё глухое. Ещё далекое: O, Litwo, Ojczyznomoja!». Далёкое — пронзает. Приближается — исчезает.
Данте. Его выбор падает на некрасивую, толстую, злую торговку, и она, расслыша в кухонном гаме тайный зов, понимает, что это не обручение, а обречение.
Толстой. Его героиня, огласившая мировую литературу восторженным визгом оттого, что на обед подали любимое варенье, — решается на любовное свиданье; «не предвидя всего, что ей выпадет вскоре», она «выбегает с уже обречённым лицом».
Заболоцкий. Умирая, чувствует, как «тайная повесть, навеки сокрытая в нём», погибает, не родившись. Зажигая спичку, фиксирует небытие то ли со стоицизмом римлянина, то ли с равнодушием бухгалтера: «А я не сторонник чудачеств».
Наконец, Пушкин. Пушкин думает о Пестеле: «весьма умён и крепок духом», и «видно, метит в Бруты». Пестель думает: «но, не борясь, мы потакаем злу». Добавляет: «и бережём тиранство…» Пушкин понимает, что перед ним будущий диктатор, он пытается связать концы, а заодно уйти от темы: «ах, русское тиранство — дилетантство, я бы учил тиранов ремеслу…»
Какому ремеслу? — хочется переспросить. — Горшки обжигать? Строчки вытачивать? А, может, чистки устраивать, чтобы из народа сделать армию для будущей войны? Чтобы страна выиграла войну, ей кто нужен: тиран или человеколюбец?
Глядя вслед самойловскому Пестелю, мы, конечно же, вспоминаем «откровенные споры» мальчиков сорокового года: (соответствует ли генсек той исторической роли, которую должен сыграть), а ставший поэтом мальчик сорокового года, глядя вслед новому Бруту, понимает, почему только что беседовавший с Брутом русский гений так грустен:
«И некуда податься, кроме них…»
Эта строчка пронзает интеллигенцию 60-х годов, обречённо присоединяющуюся к крутым диссидентам, ибо те умеют объяснить причины своей крутости.
Поэзия же «не чтит причин. Она равновелика, когда причины нет, когда причина есть».
Летят недели, годы, времена, мелькают в памяти госпитальные койки, дороги. Земля «на какой-то скрипучей оси поворачивается мимо наших дверей». Гулом вселенной звучат «ветры пятнадцати этажей».