Да как же «навсегда», если в каждой ноте последнего парада — ожидание забвения! Если чувствуешь, как из будущего, за которое пролита кровь, — «ни звука, ни эха, ни тени»! Если не только плоть бренная исчезнет без следа вместе со смертью, но и стихи, отпечаток духа, вопль к вечности — неотвратимо сотрутся из вечности. Самые горькие строки Орлова — об этом.
«Без следа исчезну, только где-то на земле дождинка упадёт. Перечтут стихи мои поэты, да забудут имя в тот же год».
Это написано в 1948-м, когда сверстникам под тридцать, и звёздный час лирики поколения — впереди.
Четверть века проходит.
«…За пятьдесят товарищам моим, им некуда от времени деваться, лысеющим, стареющим, седым. А мне всё кажется, что им по двадцать».
Очная ставка с собой двадцатилетним, с тем мальчиком, которому Революция пообещала жизнь вечную, а Держава велела умереть в 1941 году, — повторяется и повторяется — в стихах, написанных тридцатилетним мастером, сорокалетним мэтром, пятидесятилетним ветераном…
«А что ещё? Дожить на белом свете, быть может, до шестидесяти лет…»
До шестидесяти не получится.
И уйти от того двадцатилетнего, вставшего когда-то под пули, не получается. Длится и длится сорок первый год. «Парнишка с доверчивым взором» не идёт из памяти. И это ты сам…
Жалко мальчика, обречённого на смерть? Жалко. Ещё жальче того, кто ничего не вспомнит: когда- нибудь какой-нибудь «потомок, в саду, где вишни с грушами цветут, разроет дота древнего обломок и, содрогнувшись, взглянет в пустоту». Это — когда-нибудь. А теперь? Всего жальче, что мы — «как будто пыльные реликвии, действительно которым нет цены, с последней, называемой Великою, историей оправданной войны».
Последней?.. Если бы так. Оправданной? Историей — да. Но как оправдаться перед мальчиком, который погибнет? Ведь он «там, в огне ревущем, верит в мирного, далёкого меня». А ты, проживший ещё треть века мирной и — в понимании того мальчика — счастливой жизни, — сможешь ли разделить его веру? Наградили этой верой и тебя, и его — к счастью? К несчастью? Кто счастливее: тот, кого «зарыли в шар земной», или тот, кто остался жить и получил этот шар в наследство?
А если бы повторить — «всё повторить, всё, чем судьба меня пытала»? Что тогда выбрать? Вот он шагает, двадцатилетний герой, «весёлый, счастливый, довольный»… счастливый, хотя вот-вот рванёт ему в глаза смертельный сполох. И надо бы окликнуть его из нынешнего счастливого мирного времени: предупредить, предотвратить несчастье…
Кто более несчастлив?
Нет ответа.
Три прощальных стихотворения пишет Сергей Орлов в 1977 году.
В одном — готовится к смерти, примиряется с ней, обожжённой рукой гладит землю — у Земли просит прощения, что покидает её.
В другом — рассчитывается с подлостью людской: вспоминает, как по доносу предателя во время войны каратели вырезали партизанский лазарет; наверное, рассказала ему этот случай глазастая санитарка. Стихотворение посвящено Юлии Друниной.
И в третьем (написанном, видимо, на черноморском курорте) мерцает в небе одинокая звезда, ревет море, и кажется, что это сама эпоха не даёт уснуть — Земля призывает солдата в строй.
НИКОЛАЙ ТРЯПКИН:
«КРОВЬ ЖЕЛЕЗНАЯ…»

Детство пахнет травой, сеном, древесной стружкой: отец — столяр. Железо отдается в названии тверской деревни Саблино, смягченном тихим и мирным именем речки Старинки, но подкрепленном песнями только что завершившейся Гражданской войны. Близ Катуни «мой отец зарыл родного брата, срезанного саблей Колчака». «И отцовская сабля промчалась сквозь долы и кручи — и старинную волость сменила на мой сельсовет».
Поэт, рожденный в 1918 году, навсегда зачисляет себя в ровесники Советской власти; первые воспоминания: «земелька» наделов, веселые свадьбы, заливистые гармошки, летающие качели, «Ильичевы красные значки» на куртках, железный «Серп-Молоток», укрепленный отцом на трубе дома.
«Малиновые петлицы» тоже начеку: железная власть прикрывает Орленка от бандитов. Кулаки с обрезами прячутся в лесу. Подковы военкома цокают под окнами.
Это написано через сорок лет после того, как «злая раскулачка» выдавила семью из тверской деревеньки, — оставшиеся пошли в колхоз «топорьем друг друга оглоушивать». Таким обернулся в памяти Великий Перелом; в реальности все обошлось чуть легче: выселение — по договоренности, и не в дикую далекую ссылку, а в ближнее Подмосковье, в село Лотошино, где после общего барака удалось семье купить кое-какой домишко и устроиться «под боком у строгих властей».
Железом мечены перемены. Железными гвоздями заколачивают оставляемое в Саблине жилье. Гремит железо фордзонов. Пахнет земля совхозной соляркой. Отзываясь полковой меди, гудят провода в соломе…
Провода в соломе! Вот и появляется первый советский поэтический ориентир: Михаил Исаковский. И