становится поворотным пунктом — от лучезарности влюбленного счетовода к горькой любви странника, которого ждет милая, а он никак не долетит…
Планетарное сознание отбрасывается в черноту. Дыбом ставится планета в воспоминаниях о 1930 годе. Звезды падают на дома и застывают «у нас на мезонинах». Вселенная пахнет порохом. Ревут космодромы. Космос пустынен и опасен.
«Дайте ж побыть на последней черте Ойкумены!» — к последней, смертной черте отступает герой, которому предписано было стать покорителем космоса, а он в этом космосе зябнет от одиночества. И все это пишется — в 60-е годы, под гимны Гагарину…
Нет, в «шестидесятники» лотошинского ведуна не запишешь…
В 70-е годы его муза замирает у Полярного круга. Стынут кометы. Ось мира раскаляется. Мать-Земля кружится волчком. Всемирная юдоль — вот его теперешнее мирозданье. «Вьется звездный пух на Гончим псом». То ли мертво-безлюден космос, то ли захвачен чужаками.
«Дорогая сторонка моя! Приготовься на этом рассвете. Расплюются твои сыновья, разбегутся по новой планете».
В 80-е годы звездный шатер в поэзии Тряпкина разгорается ярким, воспаленным, порочным светом. Планета крутится среди блуда. Планета, «вздыбив полушария», летит во тьму. Планета уносится в «безвестность». Гудит всемирный крематорий. «Ветер мироздания» падает на «звездные ресницы» «роковым пеплом». «Вселенская пыль оседает на дедов порог». «Вселенская лужа» — вот что остается человеку от Божьего замысла.
«Планетарное» мышление выворачивается в «гнуснейшую песню двадцатого века»: все — «планетарно» и все — «лучезарно» в воплях: «Права человека!» А человек меж тем дремлет в качалке земной у подножья всего мирозданья, загадочно и грозно молчащего.
«Вселенская тишь» покрывает мир, столь «громкий» когда-то в мальчишеских «грезах».
Где спасение?
Россия — щит, спасающий от всемирного безумия? Или еще: «дозорный пост», «засека». Или даже так: «стражник с плеткой»…
Допустим.
Но надо еще спасти — Россию.
Враги — как «печные тараканы»: со всех сторон.
С Запада… Тут придется зафиксировать проклятья в адрес Черчилля: для середины советского века Черчилль — такая же ритуальная мишень, как для 20-х годов — Колчак. Но с 1941 года каменеет ненависть к немцам — обрушивается и на мифологического Зигфрида, и на средневековых рыцарей в музейных экспозициях Ливонского монастыря.
На Восток — взгляд неожиданно умиротворенный: «Принимаю всю грязь, что монголо-татарин месил». Такое евразийство.
На Севере еще легче: «Поднимутся финн, костромич и помор и к нашему дубу придут на сунгор». Костромич приведен явно за компанию, а финн и помор — по делу.
Самая запутанная ситуация — на Юге. Там счеты древние: «В наши глаза хазары швыряют срамную грязь». В нынешнее время неразумные хазары, засевшие «в нашем Кремле», «пускают страну в распыл». Если к этим неистребимым хазарам приложить слегка переиначенные строки из пушкинского «Памятника» и вспомнить Библию, получится следующая картина: «Пусть вопят на весь мир, что живу и люблю я, умея лишь мечами махать, помирая, водяру глушу. Но казаха, тунгуса и дикого ныне еврея к океанам-морям, словно тот Моисей, вывожу».
«Весь мир» может убедиться, что более или менее конкретно тут обрисован только русский, остальные — вполне декоративны. «Бражники-ляхи» Тряпкину куда интереснее. Общий же фронт в «Литании 1613 года» у него обрисован так:
Упоминание духа грецкого вполне может быть истолковано как подкоп под православие. Но нельзя же к поэту подходить с такими допросами! «Ныне дикий» еврей может принять на свой счет проклятье Израилю: «Пади с Сионской кручи! Я сам тебя столкну своей пятой». И еще: «Рыдай же, Израиль! Завидуй паденью Содома! Легка его смерть: он погиб от мгновенного грома». Еще хлеще: пусть они ответят «за наших князей, что рождались из гноя и кала, за наших детей, что плясали на стогнах Ваала!»
«Они»… То есть: и за наше бесконечное (княжье еще) междоусобие, и за то, что наши дети плясали на площадях, радуясь падению Державы, — за все это в ответе все тот же «Израиль»? Можно еще приписать Тряпкину злорадство по поводу того, что Ягве никак не исхитрится попасть «в голову Аллаха» (причем картина современного мироздания увенчивается Ассамблеей, надо думать ООНовской, и крышей из тысячи ракет, надо думать, НАТОвских).
Ясно, что вся эта вертепная жуть — типичная анафема по перечислению, что кары Господа любимому сыну, который «с железных крючьев свалился чуть живой», — парафразис плача о русских, не удержавших Божьего замысла.
Точно так же псевдонимны «Стихи о печенегах»:
Печенеги несомненно остолбенели бы, если бы узнали, какая история им тут приписана. Зато русские без всякого остолбенения должны узнать себя и своих гостей в тех фигурах, что «за вином твоим окосеют и рыгают тебе под стол». Они-то и должны внять воплю: «И что мы будем воровать, когда растащим все на свете?» Они и должны ужаснуться тому, что их (нас) ждет: