— Ваш Окуджава — прелестник, соблазнитель! — догадываются молодые «семидесятники», ставшие «почвенниками», и атакуют Михаила Поздняева.

Не спорьте, Михаил Константинович! Правы «почвенники»! Булат обольщает нас мнимым выходом из трагедии, а когда мы ему не верим и все- таки отчаиваемся, он утешает нас с интонациями кроткого авгура: зачем отчаиваться, мои дорогие, все просто, зло вечно. Возьмемся за руки, друзья!

А лихое «мы», с которым он так весело ворвался когда-то в чопорную позднесоветскую официальщину:

— А мы швейцару: «Отворите двери!»

Внимание, друзья, взявшиеся за руки! Происходит одно из самых соблазнительных братаний в истории новейшей советской поэзии: вместе с Булатом вкатываются в нее молодые невоевавшие «шестидесятники», и Окуджава делается непременным соучастником этого «мы», чуть не эмблематической фигурой в эстрадном созвездии, прилепляясь в своей телогреечке к тройке изысканно одетых властителей дум 1961 года: к Евтушенко, Рождественскому и Вознесенскому, — что и увековечивает на своей незабываемой обложке журнал «Огонек» в начале Перестройки.

Попробуйте теперь расклеить это «мы». Профессор Георгий Кнабе на Научной Конференции посвящает глубоко научный доклад тому парадоксу, что поэт, воспитанный в 30-е годы и вставший на ноги в 40-е, оказывается знаменосцем 60-х. Парадокс настолько впечатляющ, что литературовед Лазарь Лазарев полагает нужным напомнить коллегам, что Окуджава принадлежит все-таки к фронтовому поколению (а не к либералам послевоенной волны, добавлю для ясности).

Но почему же так легко переходит он из строя «мальчиков державы» в хоровод «шестидесятников»? И почему так же весело потом отбивается от этого хоровода: «взяться за руки не я ли призывал вас, господа?» Господа его подвели? А может, это он сам ошибся: «думал, что слился с народом, а вышло: смешался с толпой»?

Так что же такое это его «мы», оказавшееся столь притягательным для младших братьев? «Окопная семья»? «Наш отряд»? «Наш союз»?

А вас ничто не смущает в этом «союзе» чисто стилистически? Ну, хотя бы то, что поднявший против него патетический «меч» получает в качестве высшей кары удар таким непатетическим предметом, как ломаная гитара (естественно, вызывающая в сознании ломаный грош, если уж слушать в стихе обертона). И в роли романтического братства выступает здесь, как правило, откровенно разгульная компания, сбившиеся в живописную кучу бродяги-пропойцы, которым только б ленточки носить и для которых брошка — чуть не талисман, а пальба — вариант гульбы. В дурном настроении они орут встречному: «Паскудина!», в хорошем настроении говорят друг другу комплименты и так изящно держат бокалы «в изогнутой руке». Иногда Булат вскользь роняет относительно них частицу «не»: «не бродяги, не пропойцы», иногда задумчиво добавляет, что только дураки обожают собираться в стаи, но увековечивает он эту веселую компанию с загадочным удовольствием.

И вы в самом деле верите, что они ему «свои»?

В самом начале 60-х Булата согнали со сцены в Доме кино; формулировку невольно подсказал замечательный режиссер Элем Климов: «Осторожно, пошлость!» — Свои, с горечью комментирует эту сцену сегодня Станислав Рассадин.

Так ты не дели людей на «своих» и не «своих», может, легче будет.

Да не будет легче. Если эту маскарадную фантасмагорию воспринимать всерьез. Галина Белая (на той же Конференции) демонстрирует куда большую проницательность, она говорит: Окуджава — великий мистификатор. Прикидывается простаком.

Точная характеристика. Нет у него своих. Одинок.

Остается разгадать причины маскарада, карнавала и разгула.

Давление на личность всегда вызывает ответное сопротивление; до какого-то индивидуального предела это сопротивление возрастает пропорционально напору: «Я» звучит все громче и яростнее.

За неким «пределом» это «Я» иронически тушуется: не выставлять же, в самом деле, как последнюю истину то, из-под чего уведена опора.

«Чем ближе мы к истине, тем все дальше она» — вот краешек той бездны, дыхание которой чувствует человек, у которого из-под ног уведено все: система убеждений, страна, народ, правда. Апокалипсис!

И опять-таки: до какой-то грани Апокалипсис рисуется в катастрофически-оглушительных формах, каковых много в арсенале мирового авангарда.

За пределом этого ужаса, то есть за определенным болевым порогом человек пожимает плечами и говорит, улыбаясь: «Все просто».

Для непонятливых расшифровывает: «Хватило бы улыбки, когда под ребра бьют». И еще: «Я буду улыбаться, черт меня возьми, в самом пекле рукопашной возни». И даже так — для самых непонятливых: «Все улыбки наши пряничные не стоят ни черта». Трагедия как бы ускользает, она сведена к нулю обольстительной, соблазнительной, обезоруживающей покорностью.

Через ад потерянности проходит вырвавшееся из ада войны поколение меченых. Мальчики державы чувствуют, что обречены вместе с державой, и сопротивляются року. И тот, кто измерил эту беду до самого дна, — взят в шеренгу идущих следом — он такой легкий, такой простой, такой свой…

А он идет с ними и думает: «Через два поколения выйдут на свет люди, которых сегодня нет».

Думает: ведь их в сущности и тогда не будет: «зависть, ненависть и вражда взойдут над просторами их полей».

Думает: «да ведь и все от нуля».

От нуля… Что же в остатке?

«Матушка, поплачь по сыну: у тебя счастливый сын».

НАУМ КОРЖАВИН:

«МИР, НЕ ПОХОЖИЙ НА ОВАЛ»

Среди великих поэтов, родившихся между Великим Октябрем и Великим Переломом, Коржавин — единственный, кто отрицает «поколение». Вернее, он дробит это поколение на малые возрастные группы (три года, максимум пять), которые реагируют, каждая по-своему, на малейшие перемены политического климата. Поскольку история души Коржавина — последовательное и скрупулёзное выдавливание из себя «по капле» — сначала сталиниста, потом коммуниста, такое микроскопирование объяснимо. Но, проследив траектории этих «капель», Коржавин всё-таки возвращается к образу «волны» и признает, что «потом» капли «сливаются в одно», и поколение осознается как нечто целое.

Что и позволяет мне отнести Коржавина к той общности — от Когана до Межирова — которое числило себя изначально «поколением большевиков». Сквозь пелену позднейшей ярости просачиваются в мемуарах Коржавина честные свидетельства о его первоначальной вере.

В детском садике он узнаёт, что бога нет, и — мгновенно! — становится таким железным атеистом, что атакует ехидными вопросами своих родственников, у которых длинные бороды неотделимы от верности Всевышнему.

В начальных классах школы он проникается верой в романтику Мировой Революции и героику Гражданской войны — причём до такой степени, что именно эти переживания пробуждают в нем поэта.

К моменту юношеского самоопределения он ясно видит своего врага. Это — низменный быт, косное мещанство, обывательская тупость, включая сюда и идиотство так называемого светского поведения.

В пределах поколения «мальчиков Державы» он безошибочно чувствует самого близкого себе, самого ясного, чистого, бескомпромиссного, кристально-прозрачного (кристаллически последовательного) собрата.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату