— Тише… К порядку, к порядку… Да говорите же по очереди, — упрашивал он.
Люди горланили все сразу. Уже лезли друг на друга с кулаками. За Платона горой стояли зажиточные. С пеной у рта доказывали они бедноте, что Никулина залежь пустовала очень долго, поэтому Платон мог смело ее захватить. У самих у них также довольно было пустующих залежей, на которых они косили сено. Но они знали, что беднота этих залежей не запашет, — не под силу ей, и поэтому ломили напролом, добиваясь своего.
Далеко за полночь постановила сходка, что раз Платон запахал Никулину залежь, то теперь она принадлежит ему. Но чтобы Никуле не было обидно, пусть Платон ему за нее заплатит. И Платон там же кинул Никуле три рубля, сказав:
— Возьми, паря, да не жалуйся.
— Да ты дай хоть пятерку, — попросил Никула. — В залежи-то десятина.
— Хватит с тебя… Все равно пропьешь, — оскалил зубы Платон.
Когда возвращались со сходки, Семен Забережный сказал Никуле:
— Ты эту тройку не трать… Ты знаешь залежь Сергея Ильича у Озерной сопки?
— Знаю, а что?
— Давай спаримся с тобой да и запашем ее. А ежели Сергей Ильич наседать на нас будет, мы ему этой тройкой и уплатим.
— Боязно, паря, с ним связываться… Ну его к богу.
— Тогда дай мне дня на три твоего коня. Я назло горлодерам чепаловскую залежь пахать заеду.
— Коня-то дать можно, — согласился Никула.
А назавтра в полдень, только что пообедав, Сергей Чепалов улегся в прохладной спальне подремать. Не успел еще заснуть, как его позвал приехавший с заимки Алешка:
— Папаша!
— Ась, — откликнулся купец, — чего тебе? Не мог подождать, — недовольно заворочался он на кровати.
— Дело, папаша, дело. — Алешка помедлил. — Сенька Забережный нашу залежь пашет.
Купец мгновенно поднялся с кровати.
— Где?
— У Озерной сопки… Однако, с восьмуху спахал, должно быть, с утра заехал.
— Кто ему разрешил-то?
— Никто не разрешал. Заехал да и пашет. Я у него спросил, пошто чужое хватает, а он говорит: «Не все же вам одним хватать».
— Так и говорит? А ты что же?
— Я сказал, чтоб выметался он с залежи, а он взял с межи камень и на меня. Лучше, говорит, уезжай, пока я тебя не тюкнул.
— Вот сволочь! Да я его за это своевольство под суд упеку… Да он у меня свету невзвидит. Залежь на самом удобном месте, от дому рукой подать, а он, гляди ты, каков. Подай сапоги. Пойду сейчас к атаману, да вместе с ним и съездим на залежь. У нас с Сенькой разговор короткий — под суд пойдет.
Войдя в дом к Каргину, он еще с порога, не успев перекреститься, закричал:
— Атаман… Ф-фу… Какого черта поселок распустил? Ох-ха… Атаман ты или баба?.. — И он принялся жаловаться Каргину на Забережного.
— М-да-а, — выслушав его, протянул Каргин. — Тут не иначе, как в отместку за Никулу сделано. Ты на сходе вон как распинался. А Семен на ус мотал. Что мы с ним теперь делать будем? Он скажет, что сказать надо, молчать не будет. Ну, пожалуемся мы на него в станицу, а он нас же там и подтащит.
— Не подтащит. Лелеков его и слушать не будет.
— Что ж, дело твое, Сергей Ильич… Если считаешь, что надо жаловаться, — жалуйся… А по‑моему, плюнул бы лучше на нее. Твоей залежи тоже лет пятнадцать. Семен на это и будет упирать. Ты лучше подыскивай чужую подходящую залежь да и паши.
— Я подумаю, может, и верно, что попуститься залежью.
— Лучше попустись.
— Нет, я все-таки посмотрю. Я не позволю у меня из рук рвать.
XVIII
Елисей Каргин проснулся рано. В горнице стояла розовая полумгла рассвета. Крашенный охрой пол холодно поблескивал. Каргин осторожно, чтобы не выронить из рук, снял с подоконника расколотый, перетянутый проволокой горшок с отцветающей неярко сиренью, перенес его на лакированный угловик и распахнул окно.
Хорошо бы теперь часок-другой побродить у озера заречья, где кипела суетливая перелетная дичь. Каргин взглянул на двустволку, висевшую на вбитых в простенок ветвистых рогах изюбра, и с сожалением вспомнил, что нет к ней ни одного заряда. Правда, набить десяток гильз — дела на пятнадцать минут. Но не было уже той беспокойной страсти к охоте, которая совсем еще недавно подымала его на рассвете, уводила в мокрые непроходимые заросли речных кривунов, заставляла подкрадываться ползком к притаившимся на озеринах чиркам и кряквам. Погрустив у окна, Каргин отошел к дивану, распрощавшись с думкой об охоте.
Он сел на пружинное уютливое сиденье, стал натягивать на ноги скрипучие, с натянутым передом сапоги. Обувался неторопливо, заученно двигая руками. Вбили навечно эту привычку в неотесанного молодого казака на семилетней царской службе наряды вне очереди, мертвые стойки под шашкой при полной выкладке, кулачная выучка офицерья. Трудно учился он покорности, через силу ломал свой нрав, чтобы не ответить на пощечину ударом тяжелого кулака, способного замертво уложить человека. Немалый срок потребовался для этого. На двух войнах — китайской и японской — побывал казак, до дна испивши горькую чашу службы. С лычками вахмистра на погонах, с тремя Георгиевскими крестами вернулся он в родимый поселок. И притупилась, ослабела память у Елисея Каргина, поселкового атамана, сам он научился помыкать чужим достоинством, втаптывать его в грязь, приговаривая при этом:
— Терпи, парень, терпи. Из терпения ничего, кроме пользы, не будет. Нас самих так учили…
Упругим движением поднялся Каргин с дивана, ловко стукнул подковами каблуков, проверил — не жмет ли ногу, и, перекинув через плечо мохнатое китайское полотенце, расшитое голубыми чибисами, вышел в ограду. У крыльца на телеге влажно мерцала цинковая бочка с водой. Под телегой свилась в пушистый клубок и беззаботно дремала одряхлевшая сука Юла.
— Ишь, где разлеглась. Что тебе, места другого нет? Пошла! — прикрикнул на суку несердитым баском хозяин.
Здесь ли приютилась сука или в другом каком-либо месте, было ему безразлично. Прикрикнул он на нее просто так, от избытка хороших чувств. Он был доволен освежающим крепким сном, был доволен рано начавшимся утром, ему хотелось поговорить с кем бы то ни было. И он заговорил с Юлой. Юла за долгую верную службу хозяину хорошо изучила, что значит этот глухой, как будто бы злобный хозяйский голос. Она продолжала лежать, полуприкрытыми желтыми глазами зорко посматривая на Каргина.
— Ну ладно уж, лежи. Совсем, видать, постарела.
Зачерпывая из бочки ковш воды, Каргин решил до завтрака полить огуречные гряды под окнами горницы.
Из сеней на высокое резное крыльцо вышла жена Каргина, моложавая, низкорослая толстушка Серафима, с черной заплетенной по-девичьи косой. В одной руке Серафима несла желтый подойник, в другой — разрисованное красными цветами ведро.
— Куда это поднялся ни свет ни заря? — спросила она, позевывая.
— Какая же рань? Скоро, глядишь, солнце выкатится. Взгляни на сопки.
Вершины угрюмых зубчатых сопок на западе нежно алели.
— Ты никогда так не подымался.
— Мало ли что раньше было… Хочу вот огурцы полить да по воду съездить.
— Митьку пошли за водой, братца. Докуда ему дрыхнуть. Ночь длинная, выспался.
— Ему надо в поле ехать, дома нечего околачиваться.
— Ну-ну, разомнись…
Поливая рясно зацветающие желтым радостным цветом огуречные гряды, Каргин услыхал, что кто-то