едет по улице.

По добротному, частому и отчетливому топоту коня Каргин определил, что конь подкован на все ноги.

Кто-то за калиткой спросил незнакомым голосом:

— Тетка, где тут у вас атаман живет?

— А вот тут и живет в энтом самом доме, — ответил женский голос, которого Каргин не мог узнать, хотя голос был явно знакомым, слышанным много раз. Опираясь на твердый закраек гряды, Каргин поднялся. Калитка ограды распахнулась. С вороным конем на поводу через калитку протиснулся в ограду широкий в форменной казачьей фуражке, в белом брезентовом дождевике немолодой человек, широко и косо поставленными глазами зорко вглядываясь в атамана. Он не дошел до него шагов пяти и дотронулся смуглой короткопалой рукой до фуражки.

— Не вы будете поселковый атаман?

— Я самый.

— Я до вас с пакетом из станицы. Важнецкий, должно быть, пакет. Мне его сам Лелеков с вечера вручил, велел непромедлительно скакать. А куда, к дьяволу, извините за выраженьице, на ночь глядя поскачешь? Я взял да и переночевал дома, а нынче чуть свет выехал.

— Плохо службу исполняешь, — грубовато оборвал его Каргин. — Пакет срочный, а ты ночевать его у себя оставил.

— Я бы его и ночью доставил, да конь у меня некормленый был, только я на нем с пашни вернулся… Так что вы не сумлевайтесь, я завсегда стараюсь.

— Вижу, вижу, — рассмеялся Каргин. — Давай пакет.

Нарочный снял фуражку, извлек из-под потной, грязной подкладки залитый сургучом пакет, подал Каргину.

— Подожди, распишусь я тебе в получении на пакете.

На коленке огрызком карандаша кое-как расписался Каргин на серой шероховатой бумаге конверта.

— Теперь можешь катить.

— Бывайте здоровы, — попрощался нарочный.

Восьмушка лощеной плотной бумаги была исписана собственноручно станичным атаманом Михайлой Лелековым. Крупный, внавалку на левую сторону, почерк Лелекова был неразборчив. Буквы, похожие одна на другую, толпились на бумаге как попало, красноречиво объясняя, что Лелеков торопился и был гневен. Еще не разобрав ни одного слова, Каргин понял, что в бумаге содержалась суровая головомойка за какие-то грехи. «Мунгаловскому поселковому атаману», — разобрал он первую строчку.

Дальше шло следующее:

«Станичному правлению стало известно, что в Мунгаловском есть несколько случаев самовольной запашки чужих залежей. 12 июня казак Семен Забережный запахал залежь Сергея Ильича Чепалова. Считаю это безобразием и попустительством поселкового атамана. За такое попустительство ставлю на вид, а казака Зебережного прошу направить в станицу».

Каргин ожидал из станицы чего угодно, только не такой бумажки. «Сергей Ильич обещал махнуть рукой на распаханную Семеном залежь. Оказывается, нет, вытерпел, рыжий боров, взял да и заварил кашу. Недаром вчера в Орловскую ездил. Морду такому человеку набить следует. Когда Платон у Никулы Лопатина залежь оттяпал, так он с пеной у рта за Платона стоял. А тут за несчастную четвертину земли и меня подвел и Семену насолил».

Каргин желчно харкнул в песок. «Расхлебывай вот теперь эту кашу из-за черта». Повернувшись, рассерженным бугаем метнулся Каргин в дом. На ступеньках крыльца сидел и протирал заспанные глаза Митька. Каргин пнул его носком сапога в босую ногу и пронесся мимо, прокричав:

— Не садись на дорогу, балда!

Из двора с ведром парного молока подошла Серафима. Митька пожаловался ей:

— Братуха Елисей что-то задурил. Прямо рвет и мечет. Мне ни за что ни про что такую побатуху закатил, что прямо в кишках заныло.

— Мало он тебе отвалил. Тебя колом надо двинуть, колом.

— Да чего я наделал-то?

— Дрыхнешь до позднешенька, будто барин какой. Люди-то уже пашут давно, а ты дрыхнешь…

На кухне попыхивал белым паром похожий на большую рюмку никелированный самовар, вокруг которого за столом сидели Соломонида — сестра атамана, его отец и ребятишки Санька и Зотька. Санька капризничал. Болтая круглой деревянной ложкой в миске с кипяченым молоком, он плаксиво тянул:

— Все пенки съели. Без пенок я чаевать не буду… Это дедушка всегда все пенки выловит, будто маленький.

Возмущенный дед качал головой:

— И как тебе не совестно на деда напраслину возводить… Выпороть бы тебя, сукина сына.

— Тебя самого выпороть надо.

— Экий ты паскудный парень, — сокрушался дед.

Соломонида погладила Саньку по белобрысой голове и сказала:

— Да пенок-то, Санька не было. Зря ты куражишься.

— Не омманешь. Так я тебе и поверил. Вон у дедушки в стакане сколько их плавает.

Санька оттолкнул от себя стакан с чаем. Стакан перевернулся, и на колени не успевшего подняться деда пролился кипяток. Дед визгливо заорал:

— Чего, щенок, балуешься? Ты мне ноги ошпарил, паскудыш. Я тебе уши пооборву.

— Попробуй только, трясунчик, я тогда тебе последний глаз выцарапаю, — заявил Санька.

— Ну-ка, повтори, повтори, подлец, что сказал! — закричал появившийся на пороге Каргин. Санька замер в ожидании расправы. Каргин подошел к столу, молча вырвал из рук Саньки ложку и щелкнул его по лбу.

— Уходи из-за стола, подлец… Я тебе покажу, как не слушаться старших. Выпорю нагайкой, так зараз сговорчивым станешь.

Каргин грузно опустился на скрипучий табурет. Соломонида пододвинула ему стакан чая. Он молча выпил его, не притронувшись к шаньгам с творожной начинкой. Уходя из-за стола, забыл перекреститься, и наблюдавший за ним дед понял, что у него что-то случилось. В горнице Каргин туго нахлобучил на седеющий, но все еще густой чуб форменную фуражку с желтым околышем, перетянул наборным ремнем гимнастерку и пошел выполнять предписание из станицы.

XIX

На луговом закрайке Подгорной улицы стояла кособокая изба Семена Зебережного. На крутой и трухлявой крыше ее стлался бледно-зеленый лишайник, торчали дудки буйной травы. По-старушечьи глядела изба на зубчатую грязную улицу парой крошечных мутных окон. В пошатнувшемся березовом частоколе ограды чернели широкие дыры. В дальнем углу торчал скользким замшелым колодцем журавль, на веревке которого поблескивало помятое жестяное ведро. По всей ограде рос цепкий подорожник.

Семен Забережный был угрюмый человек. В жестких и реденьких усах его пробивалась первая проседь, от туго обтянутых скул сбегали к губам глубокие складки. Карими, чуточку косо поставленными глазами смотрел он на все окружающее пристально и строго. Вечные неудачи в жизни сделали Семена замкнутым, неразговорчивым. Но вместе с тем он слыл человеком толковым, рассудительным. Семена уважали за силу, побаивались его дикого характера и острого языка. В русско-японскую войну Семен служил вместе с Каргиным во второй Забайкальской казачьей батарее. Однажды, на смотру, когда тяжелые клиновые орудия батареи по два в ряд, густо вздымая желтую пыль, лихо проносились в галоп мимо командующего вооруженными силами Дальнего Востока генерала Куропаткина, случился непредвиденный конфуз. У одного из орудий слетело с оси бешено крутящееся колесо. С яростным дребезгом колесо покатилось по плацу. У командира батареи полковника Филимонова могла быть большая неприятность, если бы не сила и сметка молодого казака Забережного.

На полном скаку, рискуя быть смятым и изуродованным, он перерезал путь колесу. Сильной, до отказа вперед выброшенной рукой, далеко откинувшись от седла вправо, он схватил колесо, и удерживая его на вытянутой руке, продолжал скакать как ни в чем не бывало. Все это было сделано так лихо и быстро, что Куропаткин и его штаб из-за поднятой пыли ничего не заметили.

Вы читаете Даурия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату