Я миновал несколько каменных строений, прошел по аллее, вдоль которой росли чахлые деревья и, наконец, увидел здание с каменным крестом. Это был морг.
Двери были заперты. Звонок, другой. Ответа не было. Наконец, из задней двери вышел санитар.
— Чего вам? — спросил он.
— Мне сказали, что в морге лежит тело моего друга Михаила Струева. Он сегодня умер. Я хотел бы взглянуть на него.
— Нельзя, — ответил санитар. — Сейчас уже больше шести часов. Морг закрыт. Приезжайте завтра, после девяти. Вы тогда сможете условиться о похоронах.
Все это было ужасно грустно. Я постоял у запертой двери и подумал, что бедный Миша, так любивший женщин, солнце и цветы, теперь лежит в темной и сырой часовне, в казенном некрашенном гробу, — одинокий и заброшенный. Я подумал, что он умер от любви, как настоящий Поэт, и я обнажил голову перед этой бурой, плохо выкрашенной дверью. Прощай, Миша!
— Значит, нельзя?
— Нельзя. Правила. Вы увидите вашего друга завтра утром, — твердо ответил санитар.
В редакции уже не осталось никого, кроме скучавшего дежурного и машинистки. Было семь вечера. Газетная жизнь регулируется не часами, а минутами, и заведующий, прикинув в уме, сказал:
— Даю вам десять минут на некролог… Не размазывайте.
Я начал стучать на машинке. Конечно, это была информация, — завтра тысячи людей прочтут, что поэт Михаил Струев скончался в госпитале Божон в результате сердечного припадка. Ничто не предвещало столь внезапного конца. Еще за час до смерти… Но нет, это не была простая информация.
— Миша был друг, мы сидели с ним по ночам в кафэ, говорили об Артуре Рамбо, о Верлэне, о пушкинской поэзии, а теперь он лежит в гробу из белых, плохо пригнанных одна к другой досок, а я имею десять минут на то, чтобы подвести итог всей его жизни.
Мне очень хотелось написать тепло, вложить в некролог частицу души. Но для этого нужно было время, а у меня остались считанные минуты и фразы выходили штампованные и привычные: еще за час до смерти он беседовал с навестившим его другом, делился с ним своими планами на будущее. От легкого недомогания, которое заставило Струева лечь в госпиталь, уже не оставалось и следа и он надеялся на следующий день вернуться домой… Потом я написал о стихах Миши, — таких простых и трогательных, о чистых истоках его поэзии.
Машинка выстукивала строку за строкой. Когда я дошел до фразы: «В лице его русская поэзия…» заведующий заглянул в комнату и сказал:
— Довольно, кончайте. Мы опаздываем.
Я дописал последнюю фразу, бросил горсть земли на свежую могилу и отправил материал в типографию.
А затем мы с заведующим вышли из редакции и отправились вниз к «Дюпону» пить кофе и поговорить о покойнике, — не для публики и не в порядке информации, а для души.
На следующий день я пришел в редакцию позже обычного. Понедельник всегда был тяжелым днем, — надо было торопиться. На углу улицы Тюрбиго меня остановил литературный критик. У него было грустное лицо и он сказал:
— Бедный Миша… Знаете, вы написали прекрасный некролог… Это вам всегда удается.
Я что-то пробормотал, но критик уже думал о некрологе, который он напишет для литературной страницы и пробовал на мне отдельные фразы:
— Вам не кажется, что на лице его всегда лежала печаль обреченности?
Я добросовестно представил себе круглое, жизнерадостное лицо Миши со слегка приподнятыми бровями и уклончиво ответил:
— Как сказать… В общем, возможно.
— Да, да, именно — обреченность, — радостно закивал критик. — Помните, у Блока:
Мы распрощались — у критика теперь все было готово, и он отправился писать фельетон. А я поднялся в редакцию. Там шла обычная жизнь. В приемной сидели какие-то обиженные старушки с просроченными документами, покуривали штабс-капитаны в шоферских синих шинелях и тоскливо мотался из угла в угол красноносый бродяга, которого двадцать лет полиция безуспешно высылала из Франции.
И в комнате моей все было, как обычно. На своем месте лежали свежие газеты, баночка с клеем и тупые ножницы. Я взглянул на «Стену Плача», — на эту стену мы наклеивали вырезки из газет с нелепыми опечатками. Миша любил читать эти вырезки… Но тут в комнату заглянул заведующий биржевым отделом и сообщил, что с акциями «Банк де Франс» сегодня твердо. Он почему-то изо дня в день сообщал мне о тенденции биржи, хотя никогда ни одной акции у меня в жизни не было. И после этого пошла работа, зазвонил телефон и начала стучать машинка.
Когда первая страничка была написана, я понес материал в общую комнату. Там было шумно, накурено, набросано, там сидели машинистки с густо напудренными носами и царила та особенная помесь атмосферы казармы и политического клуба, которая присуща всем редакциям.
Я не видел, как отворилась дверь и поднял голову только потому, что в комнате внезапно воцарилась необычная, немного жуткая тишина.
В дверях стоял Миша Струев. Покойник смущенно улыбался, брови его были подняты несколько выше обычного и на лице, вместо обреченности, сияло плохо скрываемое торжество… Незабвенный друг подошел ко мне, крепко, как на похоронах, пожал руку и укоризненно сказал:
— Спасибо, дорогуша. В общем, хорошо… Хотя, родной мой, не скрою: могли бы уделить больше внимания. Такого покойника, да еще сотрудника газеты, можно было пустить и на первую страницу. И потом, дорогуша, — что же это вы самое главное забыли?! О сборнике моих стихов «Разбитая Лира» совсем не упомянули! А стихи, между прочим, первый сорт. Был я офицером, проделал войну, имею Георгия, — и опять ни слова! Так нельзя, обидно было читать!
Много написал я в жизни некрологов. Но никогда еще покойник не торговался со мной и не попрекал за то, что его пустили на второй странице, в правом углу.
Только много позже, когда я пришел в себя и были сказаны все нужные и крепкие слова, выяснилось, как два подвыпивших литератора решили проделать «психологический эксперимент» с целью опечалить прекрасную даму и вызвать у нее угрызения совести. Миша лег спать, а его приятель, уже плохо соображавший, что делает, сообщил в редакцию о безвременной кончине поэта. Как могло случиться, что в госпитале никто не поинтересовался проверить названное мною имя покойника? Много людей умирает в Париже. Если приходит человек и спрашивает тело, значит и проверять нечего — надо идти в мертвецкую…
История на этом кончается. Миша Струев по сей день благополучно здравствует в Париже. Он пишет стихи, бывает на Монпарнассе и влюбляется. А некролог свой он бережно вырезал и вклеил в альбом, рядом с рецензиями о «Разбитой Лире».
Сосед с версальского авеню
Много лет назад я жил в Париже, на Авеню де Версай. Удивительное это было место, тихое, немного провинциальное, все в зелени. Много старинных особнячков, окруженных садами. По утрам здесь можно было услышать пение птиц, это в Париже-то!
И люди здесь жили особенные, неторопливые, все больше старомодные старички и допотопные