оказавшийся ревнителем церковного пения, а ревнителя сменил человек в черном вытертом пальто со слишком короткими рукавами, из которых высовывались обшлаги пиджака. Человек был с толстым, порыжевшим портфелем, раздутым от всяких набитых в него бумаг. Назвал он себя профессором и сказал, что третьего дня прибыл из Европы, счел своим долгом прийти представиться в редакцию газеты, которую всегда читал и весьма одобрял.
— Почему все они «прибывают», а не просто, как люди, приезжают? — с раздражением подумал журналист. — Еще один профессор. Покойный Милюков говорил, что в эмиграции только он один и остался приват-доцентом: все остальные незаметно превратились в профессоров. В портфеле, конечно, лежат мемуары, — так, примерно, фельетонов на сто. Хорошо еще, если пишет по-русски грамотно, а то ведь профессора из новых и этим похвастать не могут.
— Я вам принес рукопись, — мягко и слегка волнуясь, говорил посетитель. — Знаете, кое-что вспомнилось… Так сказать, на экране моей памяти. Может быть, вам подойдет, и вы сможете использовать, хотя бы отдельные главы?
После его ухода Чеботареву стало совсем скучно и он даже пожалел, что профессор откланялся так быстро. Боль постепенно усиливалась, становилась невыносимой, и Александр Иванович вдруг понял, что болен он тяжело и безнадежно, и что очень скоро и редакция, и совместная жизнь с женой, и все то, что составляет его нынешние интересы, все это для него кончится.
Сотрудники в редакции часто говорили между собой о смерти в том шутливо-пренебрежительном тоне, который доказывал, что умирать никто из них не собирался. Любили поговорить и о своих некрологах, — кто их будет писать, и кто скажет «прочувствованное слово» у гроба дорогого коллеги. Александр Иванович вдруг с удивлением поймал себя на том, что вопрос о некрологе и для него имеет некоторое значение. Главным образом, не хотелось, чтобы написал его один из редакционных пошляков. И, конечно, писать будут наскоро, самое главное не упомянут, а в конце обязательно скажут, что умер он как солдат на своем посту, или был последним из могикан.
Александр Иванович поморщился, словно ему пришлось проглотить противное лекарство, машинально взял чистый лист бумаги и написал сверху заголовок: «Скончался А. И. Чеботарев». Почти бессознательно он продолжал: «Вчера на своей квартире, после продолжительной болезни, скончался наш долголетний сотрудник Александр Иванович Чеботарев…»
Написав эту первую фразу он остановился и даже слегка улыбнулся: писать свой собственный некролог было легко и интересно. В жизни он составил множество некрологов, и так как писались они всегда в последнюю минуту, небрежно, приходилось прибегать к обычным в таких случаях шаблонным и готовым фразам: «Ничто не предвещало столь близкого конца… В лице его русская эмиграция теряет выдающегося журналиста…» Александр Иванович вдруг испытал чувство большой неловкости — русская эмиграция решительно ничего в его лице потерять не могла. В журналистическом деле, как и во всяком другом, незаменимых людей не было. Почему-то вспомнил он смерть Акакия Акакиевича… «на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее». Вот и вся разница. Другой человек будет писать все то, что писал он, по-прежнему будет изо дня в день выходить газета и все останется по старому, — только не будет больше его, Чеботарева.
Нет, написать следовало как-то совсем иначе. Очень спокойно, сухо, никакой лирики. И Александр Иванович начал писать медленно, с трудом подыскивая простые, нужные слова. Временами он останавливался и прислушивался к тому, что происходило внутри. Ему показалось, что боль начала стихать.
Некролог получался скупой на слова и очень точный. Он указал дату рождения, годы окончания университета и начала литературной работы. Перечислил названия газет, в которых сотрудничал, — о некоторых из них теперь он вспоминал с недоброжелательством или с чувством неловкости. Перечислил и названия написанных им книг и со злорадством подумал, что дорогие коллеги по редакции, вероятно, названия книг не вспомнили бы, — ради одного этого стоило самому позаботиться о некрологе.
Потом Чеботарев задумался. Журналистика, которой он занимался всю жизнь, была, конечно, профессией, способом существования, но это было и нечто большее: газетчики иронически называли это «служением человечеству».
— Очень большое слово—человечество, особенно в применении к газетам и к нашему брату, думал он. Однако, кое-что сделано. Мы — люди малых дел, а мир покоится именно на таких малых делах. Но что остается от всего этого?
В памяти Чеботарева начали возникать отдельные эпизоды его работы, — все интервью, которые он когда-то считал сенсационными, и о которых читатели забывали на следующий день после их опубликования, множество написанных им статей, давно превратившихся в архивную труху, и его книги, также теперь никому не нужные. Все это было не так важно. Вид собственных статей в газете давно уже перестал волновать Чеботарева, а книги становились чужими и ненужными в тот самый день, когда выходили в свет, — они больше ему не принадлежали.
— Может быть, главное в моей жизни заключалось не в писании, а в том, о чем и о ком я писал?
И Чеботарев начал вспоминать людей, о которых он писал. Приятнее всех были покойники: они никогда не возражали против содержания некрологов и не критиковали высокой оценки их полезной деятельности и часто выдуманных общественных заслуг. Юбиляры были также чем-то вроде покойников, с той только разницей, что им удавалось прочесть свои некрологи при жизни. Юбиляры за статьи обычно благодарили в шутливо-дружеском тоне и делали вид, что все чествование было для них приятной неожиданностью. Иногда, впрочем, в письмах их проскальзывала некоторая обида, — очевидно, кое-что в оценке необычайных заслуг было забыто.
Хуже всего было писать рецензии. Актрисы все обычно играли, как Комиссаржевская или Савина, певцы тембром голоса удивительно напоминали Шаляпина в молодости, а балерины были духовными наследницами Павловой. И это был тот хвалебный, твердо установленный минимум, который мог удовлетворить «служителей Искусства». Малейшая критика рассматривалось, как скрытое недоброжелательство — критик сразу становился в глазах артиста некомпетентным невеждой, о котором можно было говорить с нескрываемым презрением.
Чеботарев считался в редакции специалистом по благотворительным делам. Деньги, которые получались в ответ на его статьи, всегда шли на нужные, добрые дела, но с годами Чеботарев убедился в том, что в основе всех сборов лежит элемент случайный и даже в какой-то степени аморальный. Нуждающихся было много, но помогали почему-то тем, кто проявляли наибольшую настойчивость, умели о себе напомнить, во время написать жалостливое письмо, и это не всегда были самые нуждающиеся и самые почтенные люди. Александр Иванович знал, что идеальной системы благотворительности не существует, но почему-то в эту минуту ему вспомнился один случай. Из далекого беженского лагеря пришло письмо от группы инвалидов, у которых на семь человек было всего восемь ног. Письмо было жалостливое, до красочности неграмотное, его поместили, и люди начали посылать деньги. А потом, много позже, выяснилось, что безногие эти оказались ребятами ловкими и предприимчивыми, полученные посылки они сбывали другим лагерным сидельцам, устроили нечто вроде лавочки, а вырученные деньги пропивали.
— Нет, такие вещи неизбежны и из-за этого нельзя, конечно, перестать помогать.
Чеботарев знал и других людей, которым помогли вернуть здоровье, которых спасли от голодной жизни и от постыдной, унижающей нищеты. Это была одна из редких областей, где газетная работа приносила ему настоящее удовлетворение. А другие случаи? Много статей было написано в защиту невинно пострадавших. Все они были бесправные, затравленные люди, зря сидели по тюрьмам и некоторых из них удалось освободить. Ожидая освобождения или помощи, они плакали, умоляли, говорили, что никогда в жизни не забудут, что для них сделали, но выйдя из тюрьмы забывали очень быстро, а один из таких освобожденных, в конце концов, оказался предателем и темным человеком и при первом же удобном случае отплатил Чеботареву гадостью. Но это было почти нормально. Больные, спасенные хирургом, вряд ли вспоминают с благодарностью операцию, которая сохранила им жизнь, и каждый адвокат знает, что преступник, которого он избавил от виселицы, не заплатит гонорара за его выступление в суде.
— Вероятнее всего, и хирурги, и адвокаты, и журналисты, делают свое дело из какой-то профессиональной амбиции или, в лучшем случае, во имя собственного морального удовлетворения. И, конечно, не потому, что они отличаются какой-то особенной совестливостью или добротой, а потому, что