мы уйдем вверх.
– И тогда ядро Земли оживет? – спросил Эний.
– Нет, мальчик, – ответил Гермион. – До нашей планеты слишком далеко, она не сможет согреть вашу. Но они услышат друг друга.
Гермион и дети встали в круг в центре поляны.
– Голосите! – приказал Гермион. – А-а-а-а-а! – закричал он первым, и луна захохотала.
– А-а-а-а-а! – заголосили дети.
Они голосили, щупая стопами землю, но кроме холода не ощущали ничего.
Вдруг Эний почувствовал, как у него в груди натянулась струна, проходящая прямо через сердце. Она загудела сотней колоколов, сливаясь с колоколами, гудящими в груди остальных. Их гул слился в самом центре поляны, сплелся в один, завихрился и распался на сотни эхо, а те – на тысячу других, удлиняя и расширяя голосящую дорожку, поднявшуюся от поляны. Луна примолкла, выпучила удивленный глаз. Земля сжалась в комок, как сжимается сердце в предчувствии, и тихо вздрогнула под ногами одиннадцати.
Земля легонько задвигалась, и они чувствовали, как она теплеет, пробуждается, заговаривая из глубины птичьими голосами. Щебет нарастал, плескался в ушах Эния, накручивался на голосящую спираль, усиливался, удлинялся гулом и уходил вверх, так высоко, что поднялся выше луны, и она икнула, удивленная. Отбросила тень от людей, собравшихся в круг, вытянула ее в овал, давая понять Земле, что люди – несовершенны, как несовершенен овал по сравнению с кругом. Но ядро Земли уже пело.
Ноги Эния оторвались от земли. Под ними осталось теплое и мягкое. И Эний пытался понять, что оно ему напоминает. Материнскую ладонь с мягким бугорком Венеры под большим пальцем? Матери Эний не знал от рождения. Ладонь подтолкнула его вверх – лети! Струна дрогнула, и Эний закричал: «Мама!» Первый раз в жизни он произнес это слово вслух, а не про себя. Он слышал, как и другие кричат, призывая мать, но ладонь их уже отпустила, и они понеслись по спирали на страшной скорости головами вверх. Луна моргнула, когда они пролетали мимо нее, и на эту секунду Земля, стряхнув с себя тени, погрузилась в полную беспроглядную тьму.
– Скажи, Уайз, луна, небось, смеялась и икала, точно как наш Пахрудин? – захохотала Люда, когда Уайз замолчал.
– Э-э-э, – протянул из темноты Пахрудин, – если я смеялся, значит, повод у меня был. А что, посмеяться нельзя? Смеяться не грех, плакать – грех.
– Уайз, что замолчал? – спросил Нуник. – Куда они прилетели? Что там дальше было?
Уайз опустил подушку и лег на спину, вытянув руки по швам. Прежде чем ответить, он поулыбался бетонным балкам.
– Я пока не почувствовал, что дальше, – проговорил он.
– А когда почувствуешь? Завтра почувствуешь? – спросил Нуник.
– Может быть, – серьезно ответил Уайз.
– Продолжение напрашивается, – хихикнул в темноте Пахрудин и получил шлепок от жены.
– Ва-а-й, – сонно завайкала Фатима.
Когда все звуки растворились в темноте, подвал погрузился в сон – тяжелый, неспокойный от пыли, забивающей дыхание, и тревоги. Если ночью не начнется, они проснутся утром, разбуженные не светом, и каждый постарается найти для себя занятие, лишь бы его не взяла и не приковала к себе намертво скука. Скука смертельно опасна для тех, кто ждет, – удлиняет минуты, не дает забыться, заставляет думать о том, что будет дальше.
Именно она овладела Пахрудином на третий день их переселения в подвал. Нетвердыми шагами, сопровождаемый протестами жены, он вышел из подвала, прошелся по двору, вернулся в подъезд и поднялся на пятый этаж в свою квартиру. Отпер дверь ключом. Споткнулся об упавший шкаф, двинулся дальше и, к великой своей радости, в спальне под кроватью нашел самодельный радиоприемник – там, где его всегда оставлял.
– Цел! – воскликнул Пахрудин.
Сказанное им слово подхватило странное эхо и долго мотало по комнате. Пахрудин вздрогнул. Он столько лет прожил в этой квартире, ему были знакомы все ее звуки – тихие и звонкие, долгие и короткие, мельчайшие, способные пролезть в ушко обостренного слуха слепого. Но не эти. Но не эти-и-и-и.
– Кто здесь?! – крикнул Пахрудин.
– Здесь? – спросили стены.
– Кто?!
– О-о-о! – прокатилось по четырем углам.
В лицо порхнул осенний лист, залетевший в окно. Почувствовав сухое прикосновение, Пахрудин испытал жгучий страх. Горло стянуло жгутом, и захотелось Пахрудину перенестись под спасительные балки подвала, в сырую безопасность подземелья, где не было страшного эха.
Его ли эта квартира? Тот ли это дом? Тот ли город? На той ли он планете? На месте ли теперь их подвал или Пахрудин невидящими своими шагами переступил границу чужой реальности? Где он? Где?
Пахрудин закричал, а эхо, упархивая к углам, распалось на тысячи сухих отголосьев и, тысячами крыльев шелестя, метнулось в лицо. Он бежал из своей квартиры, чувствуя, как эхо несется за ним по пятам, он слышал за своей спиной тяжелые шаги опасности, ее сдавленное от быстрого бега дыхание, а квартира продолжала говорить незнакомыми ему звуками, гнать от себя прочь.
Пахрудин ворвался в подвал, принеся с собой колебания звуков и ужас, который распространился быстро и надолго приковал слепых к их кроватям. Ни на следующий день, ни через день после этого никто не осмелился выйти из подвала наружу.
К вечеру Пахрудин наладил свой первый радиоконтакт из подвала.
– Ульяна Анна шесть, на приеме, – сказал в самодельный микрофон Пахрудин – голосом уверенным и хорошо поставленным.
– Павел центр Дмитрий, я вас принимаю, сигнал хороший, Евгений, Волгоград, – ответил ящик, и Фатима со своего места шумно выдохнула: «Вах-х…»
– Тоже хорошо принимаю, слышу великолепно, – ответил Пахрудин, и невозможно было поверить, что еще несколько часов назад он лежал на кровати, мелко сучил ногой и икал так, что казалось – еще чуть-чуть и Пахрудин вывернется наизнанку. – Павел, Анна, Харитон, Роман, Ульяна, Дмитрий, Иван, Николай, – продиктовал он ящику свое имя по чужим именам.
– Пахрудин, звук действительно великолепный, – ящик продолжал выдавать любезности. – Какой микрофон вы используете?
Пахрудин снял с головы тюбетейку, поднес к лицу и поймал в нее широкую улыбку.
– Микрофон – самодельный, – подавил улыбку, заважничал. – Я использовал корпус от заводского микрофона, когда-то по молодости в ансамбле играл, – он снова поднес к лицу тюбетейку, как будто боясь упустить хотя бы одну, пусть самую мелкую свою улыбку, – столько лет прошло, а микрофон сохранился… – Пахрудин повертел в пальцах микрофон: да, тот самый, из его молодости. – В него вмонтировал таблеточку от штамповки южно-корейского магнитофончика, ну и небольшой усилитель на катетере…
– А нужен ли к этой таблетке транзистор? – спросил ящик.
– Я вам схемку могу продиктовать, – оживился Пахрудин. – Я немножко его частоты откорректировал при помощи входного конденсатора, но, честно говоря, и без этого силы хватало…
Пахрудин замолчал, подержал у глаз, забранных темными стеклами, тюбетейку, как будто внимательно разглядывая что-то на ее дне. Усмехнулся, и эту усмешку тут же словил, отправил туда, где уже хранились улыбки. Лицо его стало серьезным, щеки напряглись, губы вытянулись в нитку.
– А какая у вас погода? – напряженно спросил Пахрудин у ящика.
– Пасмурно, – ответил тот. – А у вас?
– У нас солнышко светит, – заторопился Пахрудин, – шпарит во всю, вот в солнечных очках ходим, прячемся от него. Неплохой денек, как говорится, выдался, и ничего сегодня не случится, можете быть спокойны, ничего не начнется, потому что солнце сегодня выглянуло из-за туч… Так продиктовать вам схемку для микрофона?
Ящик зашипел, забулькал. Сквозь шорох помех из него неслись лишь обрывки фраз: «Холодновато… Северный ветерок колючий… Очень сухо, но в такое время года… А вот говорят, скоро…».
Они сидели под землей и вслушивались в голос человека с другого конца света – в голос, из света