Мы поднимались с первыми лучами зари, когда западный ветер забрасывал кибуц тучами песка. Напившись позорной черной микстуры, которая условно именовалась «кофе», мы уходили из лагеря, так и не отдохнув за слишком короткую ночь, проведенную прямо на земле. Перевалив через холм, по тропинке, окаймленной эвкалиптами, мы добирались до полей. Там до самого заката мы обрабатывали землю, сеяли наше зерно, орошали капля за каплей иссохшую почву, обдирали руки, выпалывая пырей под деревьями, надрывались, собирая яблоки и апельсины.
Но если поднять глаза, перед нами открывалась феерическая картина: Тивериадское озеро, волнующееся, как океан под штормовым ветром, а над ним — вечные снега на вершинах горы Хермон. Время от времени слышалась пальба: сирийцы обстреливали нас с Голанских высот.
В полдень мы с Машей укрывались в тени дуба, древнего, как Мафусаил, — нам казалось, что он был свидетелем любви Сарры и Авраама. Мы растягивались рядышком на траве. И когда она, ласкаясь, приникала к моей груди и уверяла, что вышла из моего ребра, я видел в ней Еву, а себя воображал Адамом. Хотя кибуц раем не был, но и здесь, как и после первого грехопадения, нужно было трудиться в поте лица своего.
Мне больше нравилось работать не на полях, а на ферме. Щупая кур-несушек или дергая за соски коров, я мог поддерживать с живностью диалог, чего с деревьями не получалось. Я не буду утверждать, что у яблонь нет души или что растительный сок не переносит никаких чувств. Напротив, всякий раз, как я по неловкости вместе с плодом срывал лист, у меня сердце обмирало. Но когда я попробовал установить контакт с апельсиновым деревом, обхватив ствол руками, то не услышал ничего, кроме жужжания мошкары. Насторожив единственное ухо, я слышал только молчание деревьев и приписывал это недостатку практики. Возможно, впрочем, мои способности ограничивались только пределами животного царства.
Зато язык животных был мне доступен. Конечно, я не взялся бы переводить слово в слово! Но чем вызваны меланхолия теленка или возбуждение быка, понимал вполне. Во время дойки я угадывал, почему у коровы мало молока, чувствовал, как она переживает из-за того, что бык охладел к ней. Если курица переставала нестись, я никогда не злился, а терпеливо пытался выяснить, что у нее не в порядке. Часто хватало пустяка, чтобы все уладить: погладить по крылу, поцеловать лапку… В конечном счете, не скажешь, что в животных больше звериного, чем в человеке.
Больше всего я любил ездить на Мандаль — моей гордой арабской лошади. Белая кобыла умела и скакать, и рысить, как на параде, вскинув голову и устремив взгляд вперед. По вечерам мы отправлялись на прогулку до Вади-Квель, в часе быстрой езды от кибуца. Мы пробирались по склону холма между гранитными скалами, хвойными деревьями и кустарником. Кое-где попадались голодные верблюды, обгладывающие кусты. К концу дня мы спускались в речную долину. Мандаль утоляла жажду, я купался в неглубокой воде. И там, в час, когда веянье прохлады возвещало о наступлении заката, мы беседовали под шелест акаций, под шепот восточного ветра. Потом отправлялись в обратный путь, в объезд Вади, по более пологой дороге, которая шла через небольшую пальмовую рощу. Мандаль гарцевала, и счастье охватывало меня.
Кобылу продал мне Карим, мой приятель из деревни Ум-Кейс. Я отдал за нее все, что удалось сэкономить. Когда я высказал возмущение такой высокой ценой, он ответил сурово, поглядев мне прямо в глаза: «Я-то взял у тебя деньги, а ты и твои братья забрали мою землю». Я не понял, почему он сердится: лично я украл в Палестине только одно яблоко. В другой раз он предупредил меня: «Скоро мы перестанем вместе пить чай в Кунейтре. И не поедем верхом вокруг Тивериадского озера». Приближалось его совершеннолетие, и Кариму предстояло присоединиться к войскам шейха Ясина, которые воевали с еврейскими колонизаторами.
Первый раз меня назвали колонизатором; до сих пор самым серьезным оскорблением в мой адрес было «грязный жид». Можно ли было здесь усмотреть некий прогресс? Или следовало стыдиться своего еврейства? Я-то ничего не собирался здесь колонизировать, кроме сердца Маши. Я попал в эту страну случайно. Неприязнь Карима казалась мне понятной и простительной, в отличие от неприязни моих германских мучителей. Но мне очень не хотелось вызывать чувство ненависти в любом месте, где я разобью свой шатер. Чтобы удовлетворить всех и каждого, мне следовало бы исчезнуть навеки. Но я еще не был готов к такому самопожертвованию.
Я положил руку на плечо Кариму и показал ему на просторные равнины Галилеи, на гряду холмов, ограждающую бухту Хайфы.
— Эта земля велика, — сказал я, — здесь хватит места для всех нас!
Он вежливо кивнул, соглашаясь, но я понял, что ему место понадобится для установки минных заграждений.
Жизнь в кибуце вовсе не была сладкой. Поля примыкали к большому болоту, осушить которое у нас не хватало сил, и от него тянуло вонью горькой воды и налетали тучи комаров, крупных, как воробьи. По вечерам в бараках люди под звуки явы расчесывали кожу. Поначалу я отказывался давить этих насекомых, настолько их болезненный писк в роковой момент переворачивал мне душу. Но обнаружив, какие полосы крови — моей крови — остаются на стенах, когда их раздавишь, я перестал думать о том, какая муха меня укусила. Я вступил в бой и был неутомим в убийствах.
Смертельным противником нашим была болотная лихорадка. И без того вымотанные, мы вдруг ощущали жар, будто падали в жерло вулкана, а через мгновение тряслись от ледяного озноба. У Маши лихорадка вызывала приступы ужасающего бреда. Ей виделось, что нацисты высаживаются в Палестине, чтобы всех нас уничтожить. Я пытался утешить свою любимую. Пусть только Гитлер вздумает сунуть нос на Сион! Уж на этот раз я не промахнусь!
Из Европы приходили известия о катастрофе. Дела шли все хуже и хуже. Немецкие евреи, которым удалось бежать из Берлина и прорваться сквозь сито Белой книги, рассказывали ужасы. Люди обезумели. Вскоре после нашего отъезда Гитлера допустили к власти. Охота началась. Анка и Самуил, берлинские родичи Маши, сперва лишились работы и гражданства. Потом у них отняли деньги. Хрустальная ночь похоронила наши последние надежды.
В письмах, которые я начал недавно получать от отца и мамы, сквозила тревога. Под покровом слов ощущались дурные предчувствия — они боялись, что мышеловка захлопнется. Однако письма выдерживались в тоне показного веселья и создавали иллюзию, что в местечке ничего не изменилось. Австрия была аннексирована; пришел черед Судет; Даладье и Чемберлен продали душу Монстру. Но маму беспокоила только одно: не голодаю ли я?
В ответных письмах я уговаривал их переехать ко мне, впрочем, не особо настойчиво. Квоты Белой книги становились все более жесткими. Суда с беженцами англичане заворачивали обратно в Германию — они называли это верностью обязательствам. Хватит ли сил у мамы и папы, в их возрасте, все бросить, перевалить через горы, проехать всю Европу, пересечь море? А что, если, завершив это странствие, они наткнутся на мистера Смита, который отправит их обратно в родную Украину? Чьей добычей они станут?
Иногда по вечерам я уходил в заросли дрока. Улегшись на землю, глядел в небо, усеянное мириадами звезд, и молил Бога позаботиться о моих близких, там, за пределами Сирийской пустыни, вдали от знойных стен Сен-Жан-д'Акра, в наших холодных краях. Я следил за медленным шествием полной луны. Я искал в мерцании звезд ответ на свои терзания. Часто лунные моря и кратеры складывались в приветливую улыбку, и я засыпал, уверенный, что будущее родителей моих обеспечено.
Я забывал о скрытой стороне луны — той, что являла подлинный лик беды.
Кибуц жил под постоянной угрозой обстрела сирийцев, нам то и дело поджигали поля, резали скот. Одного из наших нашли как-то убитым на дороге. Июньским утром 1936 года я нашел Мандаль в конюшне с перерезанным горлом. Это не вызвало у меня прилива ненависти — только отрешенную печаль. Я понимал, что отчаяние тех, кто был на той стороне, превышало цену жизни арабской кобылы. Начиналась столетняя война.
На следующий день после каждого нападения мы шли в Ум-Кейс, Афуле или Кунейтру и воздавали ударом за удар: жгли пальмовую плантацию за сожженное поле, убивали двадцать верблюдов за вырезанное стадо. Око за око, зуб за зуб. Но Карима убил не я.
Ежемесячно нас навещали сионистские руководители, чтобы поднять наш дух. Они говорили о