Л. сидит в коридорчике с пакетиком пластиковым, ждёт меня.
Захожу. Она вскакивает, глаза испуганные, смотрит на меня с ожиданием.
– Здравствуй, – говорю ей я, – ну, как ты?
– Виконька, лапонька, – её губы дрожат, – ты меня ругать будешь?
– За что? – интересуюсь.
– Да за то, что я тебе тогда ночью наговорила.
– А я должна? – спрашиваю. – Сердиться на тебя – должна?
– Должна... – вздыхает Л. и мнет в руках синенький скромный пакет.
– Хм... А за что же мне на тебя сердиться?
– Ну... Я, – говорит, – тебя сукой звала немытой, говорила, чтоб ты сдохла поскорее, говорила, что ты подстилка арабская. Или бедуинская. Я уже не помню.
– Да, – отвечаю, – у тебя, дорогая, память очень хорошая.
– Хорошая, да. Так вот... Я попросить прощения хотела...
– Проси, и забудем об этом, идет?
– Прошу, – улыбается она. – Ты не немытая.
Ходили вчера навестить В. – «бывшего ответственного работника» с Украины. Последние четыре года В. провёл в больнице. Теперь живёт с сыном и невесткой в маленьком доме на краю города и целыми днями что-то записывает в неизвестно откуда взявшуюся тетрадочку в клетку фабрики «Восход».
В. учит нас с инструктором Мишкой жизни. Говорит, что советская (sic!) наука намного опередила науку западную, в том числе – израильскую. В ходе лекции упоминает распыление, опыление и воспламенение.
Рубит рукой воздух. Супит брови. В голос напускает металла. Израиль ругает. Союз, наоборот, хвалит.
Мы с Мишкой сидим мышками – внимаем молча. Очень важно дать человеку высказать собственное мнение. Спорить-то мы все умеем, а выслушать...
– В., – спрашиваю я наконец, – вот вы в Израиль жить приехали. Вам тут нравится?
– Я бы, – говорит, – давно в Союз вернулся. Но у меня же тут сын! Он уже все на иврите выучил, русского почти не помнит.
– А если б не сын, – интересуюсь, – вернулись бы?
– Конечно, вернулся бы. Стал бы газеты на улицах продавать. Жил бы припеваючи. И семью бы кормил. В Союзе с голоду никто не умирает. Потому что наука там развитая!
– Есть, – говорю, – одно «но»... Союзато, как такового, давно уже нет.
– Ну и что?! – горячится В. – Главное – наука есть!
И ведь не поспоришь.
Выныриваю из потока фраз.
– Хочешь, я что-нибудь тебе сыграю? – повторяет А. и смотрит на меня выжидающе.
– Хочу.
А. бежит к себе в комнату за электроорганом. В глазах его матери столько боли и жалости, что я отвожу взгляд.
– Я скоро умру, Викочка, – её голос похож на слабый шелест газетных страниц, – ты уж его не бросай тогда. Пока я жива, он хоть кому-то нужен, а умру...
Она плачет, а я просто сижу и глажу её руку. И говорю ей в сотый раз, что я его не брошу, что есть специальные пансионы, называются «хостели», где живут одинокие душевнобольные люди, что там и накормят, и проследят, чтоб лекарства принимал, и работу подходящую найдут.
Она слушает, кивает, плачет и пытается улыбнуться. Слёзы стекают по её морщинистым щекам, и я ловлю себя на мысли, что мне хочется собрать их себе в ладошку, обнять эту старушку, утешить, забрать из этого дома, где ни на секунду не бывает тихо, где её шелест никому не слышен, где она совсем одна – бродит по лабиринту слов и мыслей своего стареющего сына, не способная понять, не в силах помочь.
Он садится в кресло, кладёт орган на колени, быстрыми движениями пальцев выбирает ритм, темп, инструментальное сопровождение и....
А. не смотрит на клавиши. Он смотрит прямо мне в глаза. А я... я настолько поражена его игрой, его приятным тенорком, его произношением, что просто не могу сдвинуться с места. Мне даже кажется, что я задерживаю дыхание.
Он откидывает голову на спинку кресла, руки слепо бродят по клавишам, наигрывая с детства знакомую и любимую мелодию, его глаза закрыты, на губах появляется лёгкая улыбка. Я боюсь вздохнуть, чтоб не спугнуть мелодию, чтоб не спугнуть тишину.
– Только так и отдыхает, – шепчет его мама мне в самое ухо, – но, Викочка, когда он начинает играть в два часа ночи... Я киваю, совсем её не слушая, растворившись в этом внезапном подарке, подавшись вперёд – всем телом, всем существом – навстречу настоящему А., его голосу, его музыке...
Начинаю подпевать, сначала тихо, потом чуть громче, потом встаю и сажусь рядом с ним на стул, пою и смотрю, как он дышит – спокойно, уверенно, лаская клавиши своими толстыми пальцами, которые я всегда видела только