кожу, усатые педерасты, накачанные во всех смыслах этого слова. Единственное, что слышалось здесь, это дергающий нервы шелест — музыка отсутствовала, да, собственно, и настил для танцев тоже, места в баре хватало только для бесформенной и безликой толпы. Люди-жуки в кожаных щитках хватали один другого за плечи, опрокидывали в глотку стопочки водки и бурбона, перемещаясь по кругу в агрессивной пародии на общение, более близкую к схватке регбистов, нежели к иному какому-то взаимодействию. Испарения пота и скрип кожи, пьяная пристальность похотливых взглядов и истинный разлив вспененного тестостерона витали над залом, в котором сталкивались обритые головы и били сквозь едкие облака сигаретного дыма узкие лучи театральных прожекторов.
Дориан нырнул прямиком в этот сад неземных наслаждений. Он не только не противился рукам, которые вцеплялись ему в пах, спиртному, которое вливали ему в рот, и языкам, которые вставляли в уши, он купался во всем этом. Бэз старался держаться поближе к нему. «Не забудь, Дориан, Бобби сказал, что отведет нас к одному из своих друзей, если мы вернемся в студию до полуночи».
— Не будь смешным, Бэз, — человек, сам себя обращая в скота, первым делом избавляется от часов. — Именно это Дориан и сделал: расстегнул ремешок непомерно дорогого хронометра и сунул его в ладонь тронутого клона, которого так захватила красота Дориана, что он облизал ему все лицо. Бэз сдался: протолкался к бару и стоял, разглядывая себя в зеркале над стойкой — приземистую фигуру, зажатую с обоих боков двумя вестготами.
Кто-то принялся дергать его за штанину, сзади, под коленом. Поначалу Бэз не обращал на это внимания, но рывки продолжались, и в конце концов, он, обернувшись, глянул вниз. То был крохотный кожаный карлик, экипированный с соблюдением каждой детали — цепи, куртка, штаны, — но росточком не выше трех футов. Кожаный карлик сжимал в ладони бумажку в пять долларов, — он протянул ее вверх, Бэзу, с трогательной мольбой: «Ты не добудешь мне выпивку?».
— Да, Генри, — Бэз помолчал, затем, с прокатившейся по всему его телу дрожью, в которой облегчение мешалось с отвращением, отхлебнул из не самого грязного на вид стакана холодного чаю. — Теперь говорят, что те недолгие годы между побоищем в «Стоунуолле»[37] и появлением СПИДа были отмечены все нарастающим чувством освобождения, что мы, геи, поняли — настало время стать самими собою, время выразить себя, жить так, как мы действительно хотели, свободными от чувства вины, свободными от условностей, свободными от вмешательства со стороны. Теперь говорят, что наша болезнь — это такая страшная, специально для нас сочиненная одноактная пьеса. Образчик непостижимой иронии, предъявленный нам, счастливым обитателям Аркадии, богом, которого даже не существует. Теперь говорят, что те заполненные паром турецкие бани, зловонные гимнастические залы, дерьмовые коттеджи, все чертовы места, в которых мы сходились друг с другом, в совершенстве годились для того, чтобы вирус расцветал в них пышным цветом, самовоспроизводился, накачивал мышцы. Блаженство обернулось убожеством. Говорят, что ВИЧ мог таиться на Западе годами, что только все удлинявшаяся цепочка содомии — реактивные рейсы, соединявшие конец из Сан-Франциско с задницей из Нью-Йорка, а член из Нью-Йорка с жопой в Лондоне, — и позволила ему выйти из-под контроля. Много чего говорят, но для тех из нас, кто при этом присутствовал, все выглядело просто. Мы просто видели, как люди, хотевшие стать свободными, — видели, с какой готовностью они облекались в новые цепи…
Их облекали цепи, мужчин, теснившихся, позванивая, в стигийских покоях под баром «Шахты». Дориан протиснулся в этот сфинктер мрака. Он остановился, чтобы испытать свой член на дыре сортирной перегородки, постоял, наблюдая, как двое мужчин с двух концов тараканят третьего, переместился на несколько шагов, чтобы присоединиться к кружку счастливых флагеллаторов, критически помочился на голого исполнителя в ванне. Все дальше и дальше шел он, все темнее и сырее становилось вокруг, и разбитая на шаткие закутки комната сменялась кривым вестибюлем, и каждый закут был грязнее и гнуснее предыдущего и в каждом витала вонь фекалий, семени и амилнитрата. Отовсюду неслись шлепки плоти о плоть и неровный их аккомпанемент — стенанья и кряканье старательных соитий.
И пока Дориан переходил от одного беспощадного переплетения тел к другому, за ним повсюду следовало выпроставшееся из толпы трио. Возглавлял его образцовый кожаный пидер, рослый мужчина с лунным ликом, на котором имелись даже и кратеры. За ним тащилась парочка хихикающих инкубов, упитанных, обритых наголо, облаченных в такую же, как у него, гестаповскую форму — черные кожаные пальто до полу и удавки из цепей. Когда они добрались, наконец, до мест почти что уединенных, трио обступило свою жертву. Один из инкубов протянул Дориану ампулу с амилом, другой погладил его по чреслам. Вдвоем они помогли ему выбраться из джинсов и опуститься на колени. Пока они предоставляли занятие его голове, Лунноликий пристроился к Дориану сзади. Но когда огромная рука, стянутая шипастым браслетом, вцепилась в золотые, умащенные локоны Дориана, тот вдруг вскочил и, ухватив инкубов за толстые шеи, с треском стукнул их головы одну о другую.
— Ах ты кусок говна, — взвизгнул один, — да я тебя щас порежу. — И инкуб выхватил нож — зловещего вида оружие с шестидюймовым пружинным лезвием.
— Ну уж нет, — прорычал Дориан, — если тут кого и распотрошат, думаю, это тебе предстоит обнаружить нехватку кишок. — Он вырвал из руки инкуба нож, повернул тот лезвием от себя и в одно превосходно исполненное, яростное движение полоснул инкуба по животу. Из лоскутов одежды и плоти ударила кровь. Инкубы отступили, поскуливая, точно испуганные псы. В ладони Дориана невесть откуда объявилась пригоршня ампул и он, произведя пируэт, впечатал их в физиономию Лунноликого. И теперь уже кожаного, стреноженного его же штанами — теперь уже кожаного насиловал красивый, светловолосый юноша. Рука Дориана снова и снова вбивала голову кожаного в пол, пока в воздухе не повисла красноватая дымка. В воспаленном мозгу Дориана удвоились биения крови, они уже запинались один о другого, и наконец, эти сердечные тимпаны достигли крещендо. Мир, еще воспринимаемый им, вздулся и понесся куда-то, свистя, покачиваясь и расширяясь, пока амилнитраты свивались, скользя по лику земли великанским антициклоном.
8
Послеполуденное солнце било в крошечную, но прекрасную по форме гавань Ривьеры. Полукруглую набережную наполняли ломкие, резкие звуки мистраля, игравшего металлическим такелажем яхт, хлопавшего парусами и хлеставшего мелкой волной о борта. Свет отлетал от аквамариновой воды, посверкивая на любой отражающей поверхности — на окнах, бокалах, бутылках и вилках.
В особенности на вилках восседавшей за поздним ленчем богатой компании. Еда была выставлена на белые скатерти уже довольно давно — на террасе ресторана, фешенебельного в том смысле, в каком им может быть только французский ресторан, то есть, благодаря столько же содержанию, сколько и форме. Разумеется, здесь имелся и обильный
— Я совершенно уверен, Нетопырка, — говорил сидевший во главе стола Генри Уоттон, — что не имею ни малейшей наклонности посещать принципессу. Зачем губить прекрасный день, волочась по дурацкой
— М-м… н-ну… ладно, как скажешь, Генри, — ответила с другого конца стола Нетопырка, — но только она совсем не то, чего ждешь от М-медичи, в ней нет никакой… э… властности. На самом деле, она непоправимо буржуазна. Живет в небольшой квартирке, в которой слишком много кошек. И неисправимая сплетница, к тому же… но только в том, что касается соседей. Я обещала маме навестить ее…