на судовой ход. Почему? Не потому ли, что нет ориентиров, указывающих фарватер?
— А ну погасить на ночь все огни! — приказало начальство.
И погасили. И убедились, что так и должны были поступить давно.
С К., конечно, взыскали стоимость разбитых фонарей, но он не унывал, немного погодя опять, «будучи пьяным», «начудил». И опять его «чудачество» пошло на общую пользу.
Помню, во время одной из интимных бесед я даже спросил у него: почему он шел на такой риск, когда можно было действовать по уставу? Он с хитринкой посмотрел на меня и ответил:
— До этого не додумался.
Но я-то и сам понял его затаенное: он ошибочно считал, что пока бы он писал командованию, пока бы там изучали его писульку, согласовывали и решали, сколько бы воды утекло? А тут несколько дней личного риска — и все готово!
Несколько позднее мне пришлось познакомиться и с другим типом человека. Тогда я был уже комдивом, а он у меня — начальником штаба, знающим свое дело и аккуратистом в работе.
Казалось бы, чего же лучше?
Но вот я на задании, и примерно километрах в ста от штаба, где остался он — мой первый боевой заместитель. Вдруг ко мне подбегает матрос и протягивает радиограмму, где написано: «Меня атакуют пять Ю-78 жду ваших указаний».
Я — взбешен: какой же ты командир, если задаешь мне такие вопросы?!
Еще больше я возмутился, когда, вернувшись на свою базу, узнал, что начальник штаба и без меня приказал открыть огонь по вражеским самолетам, что командовал он абсолютно правильно. Зачем же он, спрашивается, послал мне ту радиограмму? Только для того, чтобы подшить ее к делу как документ, подтверждающий правильность его действий?
Я при первой возможности, разумеется, избавился от такого начальника штаба.
Нет, я не одобрял и не одобряю «стиля работы» К. Но от К. я, пожалуй, не стал бы избавляться; мне и сейчас симпатичны люди, которые сами готовы отвечать за свои поступки и дела.
Ездили мы по Волге в санях-розвальнях, ездили, и лишь однажды на какое-то время, повинуясь приказу командования, я вынужден был оставить Сивку на попечение своих помощников, а сам выехать в Сталинград. И получилось так, что я стал свидетелем последних дней Сталинградской битвы. А потом, когда смолкли орудия, шел по разрушенному городу и сжимал автомат, глядя на пленных немцев, заполнивших улицы; теперь гитлеровские вояки были смирны, покорны и даже жалки. А ведь еще недавно они были спесивы, даже жестоки…
Когда увидел первую, казалось, бесконечную колонну пленных, долго не мог понять, вернее уловить, того, что больше всего поразило меня.
Может, женские головные платки, которыми они обвязывались поверх пилоток и касок? Может, ноги в соломенных эрзац-валенках?
Нет, все это я уже видел в прошлом году, под Москвой.
Тогда что же?
И лишь позднее, когда глаза мои стали уже равнодушно скользить по серым, будто донельзя грязным колоннам-толпам пленных, я вдруг понял главное: в глазах у них не было ничего, кроме безмерной усталости; они, эти пленные, даже радовались, что — наконец-то — попали в плен, где им гарантирована жизнь.
Эти колонны, в каждой из которых была не одна тысяча человек, конвоировало всего несколько усачей довольно-таки преклонного возраста.
Не о побеге и не о продолжении войны тогда мечтали эти пленные. Их тогдашнее общее настроение, как мне кажется, наиболее точно передает вот это письмо одного из них, адресованное домой:
«…Отец, ты полковник, генштабист. Ты знаешь, как обстоят дела, и я не нуждаюсь в сентиментальных объяснениях. Пришел конец. Мы продержимся еще дней восемь. Затем — крышка. Отец, эта преисподняя должна быть предупреждением для всех вас. Я прошу тебя, не забывай о ней…
А теперь о делах. Во всей дивизии боеспособны лишь шестьдесят девять человек… Все идет к концу…»
О том, что так называемый «средний немец» к этому моменту уже стал о многом задумываться, говорит и такой случай.
В конце февраля 1943 года для работы с трофейной техникой мне было разрешено взять из лагеря двух пленных. Выбирал я их сам, предварительно просмотрев множество солдатских книжек. Причем тогда на мне был белый маскировочный халат с капюшоном, прятавший мою форму военного моряка.
Кроме того, к тому времени война уже научила меня многому, и я даже виду не подавал, что понимаю, о чем между собой говорят вражеские солдаты (прикидываясь незнайкой, иной раз доводилось услышать много любопытного, что они вряд ли высказали бы на допросе). В этот раз, например, я узнал, что вездеход, на ремонт которого пленные запросили почти двое суток, может быть готов уже завтра к утру, что один из выбранных мной пленных немцев еще недавно был шофером облюбованного нами вездехода и сам спрятал те части, без которых машина мертва.
Молча выслушав все это, я увез того шофера в Сталинград, где он и извлек из развалин спрятанное.
Доставив шофера обратно в лагерь к вездеходу, я сказал, что буду здесь снова завтра утром и чтобы машина к этому времени была полностью готова. Немцы всем этим были настолько ошарашены, что какое-то время только глазами хлопали, но зато как забегали потом, когда оцепенение прошло!
На следующий день утром (теперь уже в сопровождении матросов своего отряда) я вновь появился в лагере. И что меня сразу и больше всего поразило — оба немца, которым предстояло отправиться со мной, стояли по стойке «смирно» и… беззвучно плакали.
Тогда я очень торопился, мне была дорога каждая минута, поэтому и не поинтересовался, почему они плачут. Просто жестом приказал им садиться в машину, а еще через несколько минут вездеход, вздыбливая снег, унесся в бескрайнюю степь.
Несколько часов мы летели по заснеженной степи. Было так холодно, что замерз даже я, хотя сидел в кабине вездехода и был одет тепло. Невольно подумалось: каково же моим матросам, сидевшим в открытом кузове?
Остановились в первой деревне, замаячившей на горизонте. Всем отрядом ввалились в хату, где через несколько минут пошла по кругу вместительная кружка с водкой. Не миновала она и немцев, которые робко жались к порогу. Вот тогда я и услышал обрывок разговора.
— «Черная смерть», а шнапса и хлеба дали, — прошептал один.
— Значит, сегодня убивать не будут, — тоже шепотом ответил второй.
Так вот почему они беззвучно плакали, когда увидели меня и моих матросов!
Почти месяц я имел возможность наблюдать за этими немцами, разговаривать с ними о самом разном. И я узнал, что оба они по своим убеждениям были самые обыкновенные, так называемые «средние немцы», над мозгами которых длительное время и основательно потрудилась фашистская пропаганда.
Не буду описывать всех изменений в психологии этих немцев, которые произошли за время нашего знакомства, расскажу лишь один эпизод.
Случилось так, что на этом же вездеходе возвращались мы трое: два немца и я — капитан-лейтенант, за предшествующие дни измотавшийся — дальше некуда.
Осколок ударил в мотор вездехода в тот момент, когда мы были на «ничьей» земле метрах в пятистах от вражеских окопов. На наше счастье, уже основательно стемнело, и фашисты не заметили, что наша машина остановилась. Мы мигом выбросились из нее и откатились в сторону, чтобы быть подальше от вездехода-мишени.
Прошло еще несколько минут — мне стало страшно: до вражеских окопов рукой подать, а со мной два немца. Правда, без оружия, но все же двое…
И все равно я был настолько обессилен, что, случайно натолкнувшись на развалины какого-то блиндажа, сразу же нырнул туда, где сон сравнительно легко и поборол меня.
Побороть-то поборол, но я все время просыпался от холода и мысли о том, что рядом со мной два немца, которые в любую минуту могут броситься на меня.