Подскочил бравый половой и наклонился над нашим столом, тряхнув льняными кудрями.
— Больше ничего-с не изволите заказать? — спросил он.
— Пока нет, — сказал я и отослал его движением руки. — Так что же ты теперь, Павел, как же ты теперь?
— Не знаю, — тихо вымолвил он.
— Со своей стороны, — проговорил я, — деньгами я тебе помочь не могу. Я совершенно без средств…
— Да ладно, средств! — скривил он лицо в горькой гримасе. — И всюду башли, башли, башли. Башли — это деньги. У нас еще туда-сюда, но у вас без башлей полный зарез. Конечно, я насмотрелся, у кого денег много, так те на рысаках гуляют, по ресторанам, а дома такие, что у нас у народных артистов таких нет.
— Подожди, — прервал я его, и понятно было мое нетерпение. — Павел, расскажи же, расскажи, как там будет, потом, через восемьдесят лет?
— Как? — он задумался на секунду, возведя к потолку глаза. — Да конечно, изменений много. Во- первых, в 1917 году произошла революция, и у нас теперь социалистическое общество.
Я был далек от политики, но зато прекрасно знал, что слово «революция» не в чести у господ представителей власти. Владелец этого трактира Рублев человек был степенный, верноподданный и вряд ли сочувствовал революционерам и их идеям, и потому половые у него могли быть доносчиками. Я приложил палец к губам, подмигнул Павлу и проговорил:
— Ну что ж, об этом ты расскажешь мне потом.
— Я бы еще поел, — заметил мой собеседник.
В кармане у меня оставалось всего около рубля, но что были эти деньги в сравнении с величием и грандиозностью нашей неожиданной встречи. Я заказал еще закуски и чаю.
— Самое обидное, — сказал Павел, жадно набивая рот, — что я совершенно не знаю, чем я тут могу заняться. Жизни вашей я не понимаю, ни жилья, ни денег, ничего у меня нет.
— Жить ты пока можешь у меня, — сказал я горячо. — Конечно, я уверен, что со временем мы сумеем заинтересовать твоей историей ученых, они примут и оценят факт твоего появления в нашем времени. А пока… Ты же ведь литератор, — продолжал я. — Отчего бы тебе не попробовать писать? Попробуй, ведь может и так сложиться, что ты найдешь своего издателя…
— Ну да, — усмехнулся он недоверчиво. — Тут у вас такие титаны пишут, что… Блок у вас уже известен?
— Да, — кивнул я. — Я знаю его стихи. Он станет знаменит?
— Ого! — воскликнул он. — Гений! Ну, потом Маяковский, Есенин… Их-то пока еще нету, они позже… А Горький есть?
— Конечно, — кивнул я, — Горький очень популярен, у него свои читатели. В поэзии известны Бальмонт, Надсон… Они останутся в истории литературы?
— Останутся, — небрежно махнул он рукой. — Но знаменитыми не станут… Нет, писать при жизни таких титанов невозможно, расчета нет. Ведь еще Лев Толстой жив! И Чехов! Чехов жив?
— Жив, — подтвердил я и осторожно спросил, ибо очень любил печальную музу Чехова. — А когда он умрет?
— Не помню, — подумав, ответил Павел. — Сейчас 902-й… Ну, что-то очень скоро…
— Господи, какой ужас! — вырвалось у меня.
— Да-а… — протянул он, погруженный в свои размышления. — Попишешь тут, как же… — Он вновь задумался, и лицо его вдруг просветлело. — Послушай, Толя, а Блок написал уже стихи о Прекрасной Даме?
— Не знаю, — сказал я. — Я не читал, не слышал.
— Нет? — оживился он. — Так-так… Ну, а там: «по вечерам над ресторанами…» «Незнакомка»? Они же знаменитые.
— Нет, — сказал я. — Я слежу за журналами. Этих стихов не было.
— Не было? Точно? — глаза его заблестели, румянец выступил на бледных щеках. — Толя, это же гениально! Я напишу эти стихи! — От нахлынувших чувств он даже задохнулся. — Черт возьми, как же я об этом не подумал! Ведь все, что еще не написано, — все мое! Черт возьми!.. — он схватился руками за голову. — Ведь можно жить, Толя, можно жить!
Я смотрел на него и никак не мог понять, что он имеет в виду. От волнения он расстегнул верхнюю пуговичку своей странной рубашки.
— Значит, так, — заговорил он деловым голосом. — Сначала кое-что, что помню из Блока. «Молчали желтые и синие», там… «Под насыпью во рву некошеном» и всякое… По вечерам над ресторанами какой-то воздух дик и глух, и правит окриками пьяными тара-та-там весенний дух… нет, тлетворный дух… Ладно, остальное припомню, а чего не припомню, сам доделаю, дело привычное.
— Но это же будут чужие стихи, — попытался возразить я. — Постой, постой… Ты ведь даже не помнишь их точно. Ведь ты испортишь их, испортишь для будущего!
— А, ничего! — махнул он рукой. — Если в наше время мои тексты кушают, то небось ваша публика уж тем более не подавится! — Он взмахнул руками. — А дальше, дальше! Я помню, Горький написал «На дне» в девятьсот втором. Но в девятьсот пятом будет революция… первая русская революция, и Горький после нее напишет роман «Мать», который нашумит в народе. Фигушки! Это я теперь напишу «Мать». Ниловна там, Павел Власов, сходки, ведущая роль рабочего класса… А уж позже можно будет «Ночь, улица, фонарь, аптека…», а там и начинать Маяковского, пока он сам не начал!.. — Павел вспотел, раскраснелся. — Деньги, Толя, будем грести лопатой!
— Как же так, — проговорил я растерянно. — Ты же обкрадываешь писателей, присваиваешь себе их произведения…
— Где они, эти произведения? — с жаром воскликнул он. — Нету их! Я напишу, они и появятся! — Он зажмурился от предчувствия успеха. — Какой же я дурак, как же я раньше не сообразил! Только сиди, вспоминай да записывай! А память у меня хоро-ошая…
Я вздрогнул и покрылся гусиной кожей от ужаса перед тем, что может натворить этот странный, беспринципный человек из будущего, которому я так неосторожно подал идею заняться литературой.
— Постой же, постой, — пробормотал я. — Но как же честь, честь русского литератора?! — Как же высокие помыслы, которым служат литература, и таланты, ее рождающие? Как же втоптать в грязь?.. Ведь наше нравственное сознание…
— Да брось ты! — толкнул он меня кулаком в плечо. — До нравственного ли нам сознания? На улице мороз, мы с тобой — два нищих паука, а перспективы открываются такие, что закачаешься! Ох, Толик, даже в жар бросило…
— Да постой же! — почти выкрикнул я. — Как же ты так легко собираешься расстаться со своим временем, со своей жизнью там, в будущем, ведь…
— Да помолчи ты, — перебил он меня. — Чего я там потерял, в будущем? У нас там, знаешь, атомные бомбы. Одну бомбу бросить — и нет никакой Москвы. Понял? Зачем мне все время в страхе жить? Не-ет, не хочу. Что мне там жалеть — тачку свою, «Жигули»? Квартиру однокомнатную? Да я здесь за те же деньги десять карет себе заведу с кучерами, из «Яра» не буду вылазить, с самыми великими людьми дружить! Да я в историю войду, Толик! Что ты-ы!..
Я весь сжался в нервический комок. Мне сделалось дурно, перед глазами поплыли радужные круги. На моих глазах молодой подлец собирался убить великую русскую литературу, и я не мог этому помешать. Не мог! Не мог?..
— Послушайте, Павел, — выговорил я дрожащим голосом. — Вы извините…
— А чего это ты на «вы» перешел? — спросил он настороженно. — Что случилось-то?
— Да нет, я забылся, — быстро поправился я. — Я вот что не могу понять: где же это произошло с тобой? Твой переход из будущего в прошлое?
— Где, — передразнил меня Павел. — Если бы я знал. Я сам уже искал, искал это место, только ни черта не нашел. Москва-то переменилась за эти годы, я почти ни одного здания узнать не могу. Вот университет только, Красную площадь с Кремлем, да и то… Ну, теперь-то мне эта улица не нужна, — на лице его расплылось блаженство. — Теперь мне и тут будет хорошо. Писателей на мой век хватит.