веточки. Было видно, как выпячивался у нее, раздвигая перо, полный зоб. Иногда она наедалась так, что лежала с открытым клювом, словно страдая одышкой. Орел же сразу улетал и не возвращался к гнезду до следующего утра. Но он все время был поблизости и до заката патрулировал вокруг участка.
Никто не знает, сколько дней насиживают орлы-карлики яйца, но после сорок пятого дня сидения орлицы на гнезде сомнений в бесплодности ожидания орлят больше не оставалось, и мои визиты на поляну сделались дежурными. Я приезжал сюда каждый третий день уже ради одного любопытства: есть ли у этой птицы какое-то чувство времени насиживания? Как долго будет сменять и кормить ее орел? Чем кончится для птичьей семьи эта неудача?
Шли дни. Зной одолевал все живое. Жарко было даже орлице, хотя прямые солнечные лучи редко касались гнезда, а ветерок с любой стороны продувал высокую крону. Прибавлялось зеленых веточек на краях постройки. Прибавлялось перьев, перышек и пушинок орлицы под ее туалетным деревом. Буроватые, кремоватые и даже лебяжьей белизны линные перья уже не интересовали никого из пернатых соседей карликов: наступал солнцеворот, и всякое строительство было давно закончено.
Но ничто не изменялось в поведении наседки. Многое перевидала она, лежа наверху. Пока в лесу жили скворцы, один из них каждое утро прилетал на ее дерево и сердито верещал, перескакивая с ветки на ветку над самой головой. Пробегали по поляне олени и косули, разные птицы вылетали из лесу купаться в золе бывших кострищ, по тысяче раз за день взлетал с заливистой песней сосед-конек, люди приходили за малиной и траву косить. О самолетах и говорить нечего, они взлетали и опускались над противоположным краем поляны. Однажды на орлиное дерево пожаловала семья удальцов-поползней. Один так неожиданно появился перед самым клювом орлицы, что она вздрогнула, но потом с явным интересом стала смотреть на смельчака. Кто-то из молодежи то ли по незнанию, то ли от отчаянной поползневой смелости спрыгнул на гнездо у хвоста орлицы, но на это озорство она и не обернулась.
Однако теперь всякий раз, когда орлица вставала, чтобы переменить положение или размяться, она все дольше смотрела на яйца, все чаще трогала их клювом. В позе склонившейся птицы было недоумение.
Смолкали самые поздние и самые заядлые певцы. Перестал петь пересмешник-дрозд. Улетели кукушки. Исчезли докучливые комары, и не осталось на поляне стрекоз. Ровно через месяц после солнцеворота ворвался в дубраву степной суховей. Горячий ветер продул ее насквозь, и поникла трава, обвисли на кустах листья. Во время ветра дуб с гнездом раскачало, и тут с орлицей что-то случилось. Словно испугавшись качки, она взлетела и в два круга поднялась над лесом. Откуда-то появился орел. Обе птицы, не приближаясь друг к другу, стали набирать высоту. Внезапно орлица сложила крылья и через две секунды уже снова стояла на гнезде. Однако не легла, как обычно, а, потоптавшись на краю, взлетела опять.
Шли минуты, а она все кружила и кружила над лесом и вырубкой, стрелой влетала в крону дуба, но, едва коснувшись пальцами гнезда и не сложив крыльев, бросалась с него вниз в поток тугого ветра. За два с половиной месяца она не забыла искусства полета и без единого взмаха набирала высоту и летела туда, куда хотела, а не туда, куда гнал штормовой ветер. За время сидения она сменила все полетное перо, и в ее крыльях не было ни одного изъяна, ни одной щели.
Наконец, опустившись на гнездо, долго смотрела на яйца, потрогала каждое клювом и легла, плотно прижавшись к ним грудью. Шел семьдесят пятый день ее упорного сидения.
Я видел немало птичьих трагедий. Одни вызывали у меня чувство досады или сожаления, другие — простое любопытство, третьи — ни того, ни другого. Но здесь я невольно поймал себя на мысли, что смотрю на чужое горе, на расставание обездоленной птицы с тем, чему отдала она так много тепла, но в чем не было жизни. Спазм перехватил горло, когда я прошептал про себя: «Так это она с гнездом прощается!» Спокойный, немигающий взгляд орлицы показался мне скорбным, ее поведение — выражением смятения, растерянности и нерешительности. Орел в это время кружил в стороне, то становясь меньше мухи, то снова превращаясь в большую птицу.
Можно было ставить точку и наконец-то навестить пару карликов, которая жила за Доном, чье гнездо я нашел зимой с самолета. Но утром следующего дня, заваленный свежими веточками ясеня, так что были видны лишь перья спины, на гнезде лежал орел. Выходило, что накануне птиц беспокоил только ураганный ветер, и снова нужно будет наведываться сюда хотя бы раз в неделю. Надо же случиться такому, чтобы, поддавшись настроению, принять простое беспокойство птиц за действительные переживания!
Не трепетали подсыхающие листья на зеленой глыбе гнезда, не шевелился орел, которому за все минувшие семьдесят пять дней удавалось погреть яйца не больше чем полчаса в обе смены. Прошел час, второй, третий… Орел лежал, не поднимая головы. Выходило, что ошибся я, что поменялись птицы обязанностями, что теперь орел будет досиживать до какого-то неизвестного момента. Орлицы не было ни на соседних деревьях, ни в небе. Может быть, теперь она будет охотиться для него, а он будет насиживать и менять перо? Но ровно в полдень орел поднялся на ноги, не взглянув даже на яйца, шагнул на край, разворачивая крылья, и исчез. Осталось пустое гнездо, ворохом веточек громоздившееся в развилке могучего дуба. Сам по своей воле в последний раз грел орел яйца-болтуны сколько хотелось. И снова в его позе мне увиделось безмолвное прощание.
Такой неожиданный ход событий подсказывал, что и третий день может принести что-то новое. Ведь совсем нередко мы беремся предсказывать самое простое, самое очевидное в жизни животных, а получается все наоборот.
На рассвете гнездо было пусто. Обычно в это время в нем всегда лежала наседка. Но через несколько минут, как прежде, со своей ночевки прилетел орел, опустился рядом с гнездом, потом взлетел, сделал круг над поляной и вместо того, чтобы подремать на любимой ветке, стал звать орлицу. Постоял, оглядываясь, еще на гнезде, перемахнул на соседний ясень и снова позвал самку. И вроде опять все стало ясно: ночевать на гнезде самец не мог, орлица на его призыв не откликалась, и, стало быть, рассталась пара. Только неистраченное чадолюбие и чувство семейного долга не позволили орлу сразу следовать за ней, безоглядно оставив гнездо. Перелетал он с дерева на дерево и звал, звал, звал…
Большие крылья мелькнули за дубом, и на ветку выше гнезда стала орлица. Хозяйка вернулась, но к гнезду не приближалась, словно не видела его. А с макушки дерева по главному стволу в это время неторопливо спускалась белка-подросток, не замечая хищника, который как-то равнодушно смотрел на добычу, идущую к нему в когти. Но едва лапки зверька коснулись помоста, как сверху, коротко заклекотав, спрыгнула орлица. Нет, она не набросилась на белку, как хищник на добычу, а только заявила, что это ее место. Зверек в ужасе метнулся с пятнадцатиметровой высоты в кусты лещины, а орлица посмотрела на остывшие за ночь яйца, наклонилась над ними, как бы намереваясь снова согреть их собственным теплом, но тут же отвернулась и спланировала на свое дерево.
Не торопясь перебирала она перья в крыльях и под крыльями, на спине и груди, выщипывала пушинки, встряхивалась и охорашивалась. Утреннее солнце светило на нее сбоку, и такая она была ладная, стройная, какой я ее ни разу не видел за три месяца. Орел продолжал посвистывать и вдруг перелетел к ней на ветку. Но никаких проявлений взаимной привязанности и верности не последовало: она сделала резкое движение головой в его сторону, словно отмахнулась, и он тут же вернулся назад, где в обычной полудреме оставался до вылета на охоту.
Вот теперь все встало на свои места. Птенцы не родились, но семья не распалась, и птицы по- прежнему верны друг другу. Лететь рано еще, а это их место, где можно охотиться, пока в лесу есть добыча. Они знают, где искать друг друга после короткой разлуки. Наверное, и охотиться стали каждый для себя. И когда на четвертый день я увидел орлицу в свободном полете далеко от гнезда, то сразу повернул домой с твердым намерением не приходить на поляну до будущего апреля. А она, едва различимая глазом, кружила над лесом, белая птица с широкой черной каймой на длинных крыльях.
полуденные часы дубрава еще сохраняет под своим пологом прохладу и свежесть, а старый бор пышет жаром раскаленных на солнце стволов сосен. Слабенькому ветерку нечем пошелестеть в их вершинах, вниз ему не спуститься. К остаткам дорожной лужи то и дело слетаются птицы: кто попить, кто искупаться наскоро, кто муху поймать тут же. Примолкли даже самые заядлые лесные певцы. Только неведомо где горлица воркует.
И вдруг из низины, где сосны позволили расти десятку осин, долетает громкое стрекотание. Оно воспринимается не как сигнал внезапной тревоги, не как призыв на помощь, а как отчаянный крик о какой-