— От двух бортов в середину, — говорил Булгаков.
Промах.
— Бывает, — сочувствовал Маяковский, выбирая удобную позицию. — Разбогатеете окончательно на своих тетях Манях и дядях Ванях, выстроите загородный дом с огромным собственным бильярдом. Непременно навещу и потренирую.
— Благодарю. Какой уж там дом!
— А почему бы?
— О, Владимир Владимирович! Но и вам клопомор не поможет, смею вас уверить. Загородный дом с собственным бильярдом выстроит на наших с вами костях ваш Присыпкин.
Маяковский выкатил лошадиный глаз и, зажав в углу рта папиросу, мотнул головой:
— Абсолютно согласен. Ваш консерватизм глубоко не перспективен.
— А ваша компания вместе с Мейерхольдом и Татлиным, озабоченная «колебанием мировых струн», низвержением авторитетов, получит бутерброд с маслом. Но, боюсь, на большее вам рассчитывать не на что.
Независимо от результата игры, прощались дружески. И все расходились разочарованные.
— О чем ты говорила с ним, Любан? — Михаил заметил, что жена, смеясь, перебросилась парой фраз с Маяковским.
— Я сказала ему, что болею только за мужа. А он жаловался, что я делаю это настолько явно, что у него кий в руках не держится.
— При чем здесь ты? Плохому игроку и луна помеха.
— Ты не прав. Владимир играет ровнее тебя. Ты иногда играешь блестяще, а иногда мажешь.
— Так ведь он играет только в элементарную «американку». Вот и набил руку. Я предпочитаю игру тонкую.
— Твоя излюбленная «пирамидка» — балет на сцене Большого театра.
— Именно. Не футуристическая халтура. А высокое искусство. — Михаил внимательно изучил меню: — А не ударить ли нам по порционному судачку?
В этом человеке, поразительным образом балансирующем на грани трагикомедии, уживались самые разные настроения. Вызывающий монокль и белоснежные воротнички с бантом служили прикрытием робости, беззащитности. Отчаянное шутовство служило убежищем от темных мыслей, не дававших ему покоя. Много раз он повторяет «ненавижу смерть!», как бы заклиная страшную неизбежность раннего ухода, о котором, кажется, подозревал.
В дневнике в ночь с 23 на 24 декабря (в Рождество по старому стилю) Булгаков записал строки из стихотворения В. Жуковского:
В 1928 году эти строки станут эпиграфом к пьесе «Бег», позже отзовутся в «Мастере и Маргарите». В мироощущении Булгакова и в его художественном мире временное и вечное, низкое и высокое, комическое и трагическое, реальное и фантастическое слиты.
Едва ли не на первом свидании Михаил взял Елену за руки и с полной, пугающей серьезность попросил:
— Я буду умирать трудно. Поклянись, что не отдашь меня в больницу!
Она поклялась, сдерживая улыбку, — вот уж не поймешь, когда он шутит, а когда говорит всерьез. Но удивилась и клятву свою запомнила. Булгаков обожал таинственность и потихоньку вводил Елену в мир своих тайн, многие из которых впоследствии так и не разъяснил.
Однажды в мае Булгаков пригласил Елену Сергеевну на Патриаршие в полнолуние.
— Представь, сидят, как мы сейчас, на скамейке два литератора…
А потом повел ее в какую-то квартиру тут же на Патриарших. Там их встретил старик в поддевке с белой бородой. В камине пылали поленья, на столе стояла роскошная еда — рыба, икра. Старик сказал, что ехал из ссылки, добирался через Астрахань и прикупил деликатесов.
— Миш, куда ты меня привел? — удивилась Елена.
— Тсс! — приложил он палец к губам. Сели у камина.
Старик долго смотрел на пляшущие в темных глазах Елены Сергеевны искорки.
— Позвольте вас поцеловать?
Поцеловав, заглянул в глаза и сказал:
— Ведьма.
— Как он угадал? — воскликнул Булгаков. Но никогда так и не рассказал Лене, куда он ее водил в ту ночь.
В сентябре, когда Елена Сергеевна уехала на юг, он делает наброски «Театрального романа», адресуя его «бесценному тайному другу».
— Ахматова вышла из Союза писателей. И еще Замятин, Пильняк, Булгаков… Жень, ты слышишь? — Елена Сергеевна наманикюренным пальчиком поправила искусно уложенный парикмахером черный завиток на виске. Шерстяное платье с белыми кантами по всем рельефам подчеркивало стройность фигуры и отличалось сдержанной элегантностью.
— Ты слышал, что я сказала? Это в «Правде» написано. Здесь еще про троцкистский заговор на Свердловском шинном заводе статья.
— Угу, — промычал Евгений Александрович из ванной и вышел, обтирая чисто выбритое лицо полотенцем — ароматный, красивый, надежный… — Оставь ты это. Ахматова — прекрасный поэт и человек неординарный. А уж сколько Пильняка и Замятина травили. Да и Булгакову досталось.
— Но ты же сам хвалил Михаила. Вчера сказал, что за его пьесу «Бег» сам Сталин на Политбюро заступился.
— У Сталина много противников. Он не так всемогущ, как думают многие. Вот и Булгакова ему не удалось отстоять. Запрещены все его пьесы.
— Господи… — не удержалась Лена. — Не понимаю! Ничего не понимаю! Он же самый талантливый, и пьеса так захватывает… Там же все правда про гражданскую войну, про уничтоженную русскую интеллигенцию. Ты сам говорил…
— И когда ты эту пьесу читала?
— Мне Люба рукопись давала. Я даже плакала и не спала всю ночь. И теперь погиб не только «Бег», запретили… все пьесы! Ужас какой, нет, это ужас! Как же они теперь жить будут, на что? Я позвоню им.
— Милая, сейчас тебе не следует вмешиваться в это дело. Надо все хорошенько выяснить. — Честный красный генерал-лейтенант, чистосердечно перековавшийся из белого полковника, знал, что его телефон прослушивается.
— Женя, ты такой умный, ты все правильно понимаешь, а я и не знаю. Порой не знаю, что думать… — Она явно нервничала, бессмысленно перебирая стопку газет. Ба! Да Леля едва сдерживала слезы, но они упали на газетные листы, оставляя темные отметины!
— Дорогая, нельзя все принимать так близко к сердцу. Идет формирование новой государственности, новой идеологии. Процесс тяжелый, иногда жестокий. Но ради будущего… Придется мне с моей красавицей женой проводить регулярные политзанятия. — Он обнял ее и очень нежно поцеловал в шею. — Лелечка, мне в Академию ехать пора, ты уж извини. К обеду прискачу. И не забудь, что сегодня банкет у Гурвичей. Да… — Он вернулся в комнату, с сомнением посмотрел на жену, как бы колеблясь. —