Леля, ты не всегда воздержана на язык в разговорах с Ольгой и… подругами. Имей в виду, что в нашем доме телефоны прослушиваются. Угроза шпионажа в высшем командном составе армии очень велика, и такая мера предосторожности совершенно необходима. Только тс-с! Это военный секрет, ты поняла? И не стоит так расстраиваться от баталий на фронте искусств — все образуется.
Евгений Александрович Шиловский в форме генерал-лейтенанта выглядел особенно молодцевато и подтянуто. Помощник начальника Академии Генерального штаба, начальник штаба военного округа, доктор наук, профессор, преподававший стратегию в Академии Генерального штаба, был женат счастливо уже семь лет. Имел двух чудесных мальчишек с пятилетней разницей в возрасте, прекрасную служебную репутацию и любовь очаровательнейшей из женщин… Полный порядок на всех фронтах… Тут в четком реестре размышлений Шиловского появлялась какая-то заминочка. В самом деле, Леля была безупречной женой. Но откуда сомнения? Или он просто не хочет замечать ничего настораживающего? Не хочет подозрениями разрушить счастливую гармонию?
Брови Евгения Александровича задумчиво сошлись к переносице, лицо утратило выражение спокойной уверенности в себе, свойственной ему в любой ситуации. Всплыли сразу все настораживающие детали. Да, опасения отнюдь не пустые. Надо решать, что-то надо с этим вопросом решать…
Смутные надежды соединить свою жизнь с Еленой Сергеевной разрушило известие, которого Булгаков втайне ждал и боялся: Главрепертком запретил постановку «Бега» по мотивам чисто политическим.
Руководство МХАТа, не теряя надежду спасти пьесу, решило организовать новую читку «Бега» на заседании Художественного совета и пригласило Горького, помогавшего опальным писателям.
Алексей Максимович пришел в восторг: «Пьеса великолепна! Это вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас!» — воскликнул он, когда автор завершил читку. Казалось, одержана победа.
Но Главрепертком не уступал. В конце 1929 года яростная борьба вокруг пьесы перешла в политическую. Политбюро ЦК ВКП(б) в присутствии Сталина поставило вопрос о Булгакове ребром — «устранить идеологического врага». Сталин, смотревший «Дни Турбиных» не менее 15 раз, держал оборону, защищая пьесы Булгакова.
На Политбюро он сказал, что считает «Бег» пьесой, вполне возможной для постановки, если автор добавит к написанному 1–2 картины, изображавшие внутренние социальные причины гражданской войны.
Но Политбюро придерживалось категорического мнения: «Булгаков в своих пьесах использует максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией». Каганович подвел итог прениям: «Все-таки, я думаю, давайте с «Турбиными» покончим».
Решение о запрете «Турбиных» было принято. Заодно запретили к постановке и все остальные пьесы Булгакова. С несгибаемым «врагом советской идеологии» было покончено. С этого момента безработного Булгакова не берут даже наборщиком в типографию. Он лицо нежелательное, а следовательно, нищее и озлобленное.
Траурный день 29 февраля 1929 года. Такое известие никаким юмором не пробьешь. Ложись — и помирай! — вот что осталось. Все разлетелось вдребезги — надежды, мечты, вера в силу своего дара, в свою звезду, наконец. Какая-то заштампованная бумажка с мерзким официальным и глумливым «выражением лица». Товарища Булгакова извещали, что все его пьесы запрещены к постановке. Можно было бы скончаться на месте от разрыва какого-нибудь мозгового сосуда, пульсирующего барабанным боем. Можно кинуться с моста или наглотаться снотворного. Но никак нельзя уйти, не повидав ЕЕ.
1 декабря Елена и Михаил, тесно обнявшись, сидели в своем полуподвальном убежище и пили красное крымское вино. Рука Елены ощущала, как дрожит плечо ее друга. Она боялась сказать ему, что заметила и подергивание головы — признаки нервного тика, и болтала всякую ерунду.
— А знаешь, я всего на два года моложе тебя и родилась в октябре — вот уж противный месяц! А Ригу я люблю! Мой отец — Сергей Маркович Нюренберг был учителем, увлекался журналистикой. Мама была дочерью священника.
— У нас с тобой запятнанное происхождение — в роду священнослужители и учителя. Учили-то они не основам марксизма.
— Учили милосердию и добру. Еще у нас в семье осуждалась ложь, а я вон какая получилась.
— Да ты всегда была лгунишкой! Самые тихони потому и кажутся примерными, что скрывают неблаговидные поступки. Разбила любимую мамину чашку, и осколки под диван засунула. Попало сестре — верно? Я с детства орал, когда болел: «Мама, не надо мне лекарства, я буду примерным мальчиком и уже держу градусник». Вышло все как раз наоборот — хотел быть послушным, смиренным. А вырос балбес и задира.
— Ты не задира, ты — справедливый и бескомпромиссный… В 1911 году я окончила гимназию в Риге, а через четыре года мы переехали в Москву.
— Господи, я уже был женат на Тасе… Венчался в 1913 году и по большой любви… да это совсем особая история.
— А я выскочила замуж за ужасно симпатичного юношу — адъютанта командующего 16-й армией РККА. Кстати, он был сыном известного артиста Мамонта-Дальского. Но мы были так молоды и легкомысленны…
— Что Шиловский, его начальник, показался тебе куда солидней и привлекательней.
— Что ты говоришь! Это же обидно! Да, Евгений показался мне настоящим героем. Но это не корысть.
— Любовь. В него невозможно не влюбиться.
— Ты злишься на меня! А это все не имеет совершенно никакого значения. Никакого! С тех пор как появился ты.
— Явление идеологического мученика семейству… Советского деятеля… — Глаза Михаила сузились, голова непроизвольно дернулась. Он хотел еще говорить что-то обидное о своей враждебности всему укладу советской номенклатуры. О своей несовместимости с Еленой…
— Послушай, разве ты не понял — мы познакомились не сейчас, мы знали друг друга давным-давно. Всегда.
— Я понял, и никто не способен меня переубедить… Прости, что психую, Леля. На душе тяжко.
— Хочешь, я позвоню хорошему врачу?
— О чем ты! На Лубянке меня тщетно пытались расколоть, но так и не выудили нужных показаний. У невропатолога на допросе расколюсь сразу и скажу, что схожу с ума от разлуки с любимой женщиной. — Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и виноватой.
— Миша, как же ты мучаешь меня.
— Леля, это запрещение моих пьес, по сути, высшая мера. Меня уничтожили не только как писателя, но и физически, — я обречен на нищенство. Нечего и думать, что меня где-нибудь возьмут на работу. И ты… Я не могу забрать тебя.
— Все устроится, не надо так унывать. Мы молоды, у тебя полно нерастраченных писательских сил… — Елена умолкла, чувствуя, как фальшиво звучит ее оптимизм.
— А жизненных-то уже нет… Ладно, это ерунда. Вот… Он достал из-под покрывала на тахте папку с рукописями. — Это «Консультант с копытом». Если придут за мной, конфискуют все. Я не хочу, чтобы погиб этот роман. Знай, что он хранится здесь, и спрячь у себя, если…
— Перестань. Надо надеяться.
— Сколько же можно обманывать себя! Я все время надеялся, я четыре года не писал прозу, я ждал ответа на мои письма Правительству. Я все время. ждал чуда…
— И дождался. Мы встретились.
— Леля! Больше всего теперь я боюсь за тебя. Что будет, если меня арестуют и наша связь откроется… Боги, о боги! — Он двумя руками схватился за голову и застонал.
— Послушай, Сталин заступался за тебя. Ты должен написать ему.
— Напишу, напишу, напишу… — раскачивался Михаил, зажмурив глаза. Наконец, справившись с