червячками, а то я так тебе задам!»
Все выходные страдал от отравления скверными испанскими устрицами. По радио сказали, что от этого пострадали уже около тысячи человек. После испанских скандалов с подменой оливкового масла машинным и после сообщений о том, как и каким они там торгуют мясом, удивляться нечему.
С другой стороны, эти устрицы далеко не так плохи, как их расписывает молва: мы едим их в очень больших количествах и довольно редко от этого страдаем.
К., трижды в неделю кушающему заготовленные собственными руками грибы, пришла в голову мысль, что все чаще в последнее время ощущаемые вялость и недомогание, вполне возможно, объясняются регулярным потреблением тяжелых металлов и, как следствием этого, накоплением их в организме.
«Уже безвозвратно ушли волнующие мгновения охоты: напряжение, азарт выслеживания добычи, сосредоточенное ожидание в засаде, жаркие споры и составление плана, и кульминация, высочайшая точка охоты, смерть, и риск, и сомнения, и чисто мужское братство охотников». Почему миновали? Эти ощущения сейчас в полной мере можно испытать при ловле магазинного воришки и последующем взывании к его моральным нормам. Это наполовину охота, наполовину коллекционирование (где же тут ужасный полицейский участок? А добыча охотника – воришка, мелкая дичь позднего капитализма). С другой стороны, это проявление материнского комплекса.
Цитата позаимствована из Десмонда Морриса.[62] В его книге «Человек, с которым мы живем» о еде написаны почти только одни глупости и банальности вроде утверждения, что для пищи синий цвет не годится, поскольку вызывает неприятие, и потому не используется, «несмотря на наличие возможности окрашивать пищу в этот цвет». То бишь если вообразить себе добавочную порцию небесного цвета спагетти с ультрамариновым соусом, то единственной надписью, подходящей для этой картины, будет: «Внезапное отвращение». Что ж, именно это я испытал, взявшись за оную книгу. Я уж лучше предпочту Канетти:[63] «Постоянное давление, под которым добыча, превратившаяся в пищу, находится внутри нас, продвигается сквозь теснины нашего чрева, теряя структуру, меняя свойства, обесформливаясь, разлагаясь целиком и полностью, утрачивая все то, что составляет живое и отличает его, теряя самую свою суть, ассимилируется, поглощается, побеждается нами, – вот это и есть наиглавнейшее и лучшее, в этом суть и корень скрытого порождения в нас жизненной силы. Этот процесс столь естественен и самоочевиден, столь независим от нас, так скрыт от нашего внимания и наблюдения, что его легко можно недооценить. Мы склонны отождествлять таящуюся в нас силу с видимой игрой наших мышц, нашими движениями – но это всего лишь крошечная толика ее. Почти вся она в непрестанном усилии, прилагаемом нашими телами для разложения и усвоения. Все чужеродное, попадающее в нас, захватывается, измельчается, поглощается, всасывается нашими внутренностями, и лишь одним этим процессом мы и живы» («Масса и власть»). Когда позже Канетти в этом тексте пишет о вожде, чье главенство принимается мужской группой, мне в этом видится намек на демократический характер сала: откуда кусок ни отрежь, все сало и сало, так и любой избираемый толпой вождь будет плотью от ее плоти, салом от ее сала, и толпа, избравшая его, в бесформенности своей вполне адекватна салу, – до того сало демократично, если не сказать, анархично. Что бы ни есть: черную икру и омаров, трюфеля и устрицы, вальдшнепов и жирных овсянок либо одну лишь картошку со свининой, – единственным зримым и явным свидетельством изощрений и роскоши в еде, утяжеления и крепчания будут возникающие жировые складки – факт, немало раздражающий совершающих подвиги за обеденным столом.
Эта сила обманчива, это тень, призрак, который «представляет собой последнее, крайнее, в общем-то наиболее опасное, зыбкое помещение наших надежд: наше тело» (Ларс Густафсон[64]).
Далее к той же теме: у Канетти я нашел, что легкая атмосфера торжественности при всяком коллективном принятии пищи проистекает от взаимной настороженности, слежения затем, чтобы никто никого не съел. Оскаливаются зубы, в руках – опасные инструменты, готовые, того и гляди, вонзиться в плоть соседа. Праздничность за столом происходит только оттого, что от постоянно нависающей угрозы голодной смерти люди избавились лишь несколько столетий тому назад и лишь в очень малой части мира. Надо думать, в коллективном подсознательном эти несколько столетий оставили не слишком сильный отпечаток. В этом и коренится всеобщее и единогласное убеждение, что только больные не радуются хорошей трапезе. Потому и существует нынешний культ застолий: это единственное, что может превратить рыхлое людское сообщество в единое целое. На любой вечеринке после завершения обеда начинается общественный распад.
6
Дядюшка Курт – единственный гость в ресторанном зале. Ему неловко, он смущен, не смеет встать, подавленный пустотой огромного зала.
Над головой его сверкающая люстра, большая, сложная конструкция из стекла и металла, созданная ради увеселения посетителей, – неужели она не будит в нем радости? Увы, это так. Старое рубиново- красное вино в покрытых пылью бутылях в погребке, – разве он не закажет его, не погрузится в ритуал дегустации, наивно подражая знатокам? Разве старший официант, сидящий, заложив ногу за ногу, в ожидании заказа, не прочтет на его лице порицание за пренебрежение своим долгом? Камчатые скатерти, полные, совершенные, сияющие столовые приборы, бокалы, пустые стулья – все вещи, в отсутствие способных ими воспользоваться живущие особой, тайной, самодовольной жизнью покоя, – ужели этому покою не быть нарушенным? Разве эта вилка не вонзится в мясо, этот нож не рассечет плотный мускул? И этот бокал, – он не станет врагом жажды, опаляющей губы, насыщающей солью кровь? Одинокий гость отрывает руки от скатерти, страшась оставить на ней пятна пота, опускает руки по швам, враждебная, мертвая жизнь вещей давит на него, теснит его все сильнее, гостю неловко и страшно, и потому он решает воззвать о помощи к человеку: «Официант! Еще пива!» Движение нарушает покой, тревожит мертвую жизнь вещей, но движение кратко, потревоженные вещи вновь погружаются во всегдашнюю летаргию. Пиво легко льется вниз, в глотку, в место, самой природой для него предназначенное. «Может, все не так уж и плохо, – думает дядюшка Курт, – может быть, у меня сегодня просто плохой день и все пойдет по- другому, когда я встану и выйду наружу, под теплое солнышко».
Однако стул прочно удерживает его, нависший в трех метрах над головой потолок давит на него, свет люстры припечатывает его к месту. Ничто не держит его, но это «ничто» сегодня вязко, как студень, Курт завяз в нем, как крошечный кусочек мяса в гигантском заливном.
Не следовало бы ему так пить. Опустевший бокал поднят, но из него уже ничего не течет. Дядюшка Курт приходит в волнение. Что же будет?
В дядюшкином теле выделяются секреты, пробуждается тайная, скрытая порослью железа, прячущая в себе мужество, горячий пот выделяется под мышками, бежит, охлаждаясь и становясь ощутимым, по женственно-тучным бедрам, нос испускает жижу, слюна собирается во рту в таком количестве, что Курт едва поспевает сглатывать, глаза источают слезы. Единственный гость, он сопит и трясется. Его пенис выстреливает прозрачный, как вода, секрет и белое семя и обмякает, но вместо нервной разрядки в дядюшкином теле распространяется межвнутренностная пустота, она устремляется вглубь и достигает центра дядюшкиного естества. Медленно содрогнувшись вялыми плечами, дядюшка сползает со стула на пол. Когда кельнер подбегает к лежачему, тот уже мертв, он вещь, находящаяся в образцовом согласии со всеми прочими вещами мира, – хотя его ногти и борода еще продолжают расти.
После обеда в Санкт-Галлене. Прогуливался по парку у городского театра. Хотя здание это выглядит как непомерная зоосадовская горка для павианьего упражнения, однако его окружают и заслоняют высокие деревья и бетон не раздражает глаз. Слегка отклонившись от маршрута, обнаружил неприметное дешевенькое местечко, где в меню значилось: «Печенка молодого оленя в масле, энгадинская оленья колбаса, жареные колбаски из косули и олений гамбургер». Как типичный гастроидиот, польстившийся на экзотику, перед таким я не смог устоять, выменял в отеле пригоршню франков и отправился на поиски гастрономических приключений.
Официанточка предложила мне загадочное вино, чье название она, запинаясь, выговорила примерно как «Готтироль», когда же вино явилось предо мной, оказалось, что это «Кот дю Рон». Далее урок швейцарского наречия мне преподали трое аборигенов: они, особо не утруждая себя вопросами, уселись за