узнать, насколько он посвящен в замыслы Гесперии.
— Как ты думаешь, — спросил я, — изменится ли положение дел, если место Грациана займет другой император?
— Да, тогда изменится все, — быстро ответил Симмах. — В императоре чтут сына Валентиниана. На ученике Авсония лежит отблеск славы победителя Британнии и Африки. Грациану подчиняются потому, что отец его сумел запугать народ на много десятилетий вперед. Довольно исчезнуть одному человеку, Грациану, который столь же смертен, как ты, я и мой раб, — и многое невозможное станет возможным, и вся история империи изменится.
— Кстати, скажи мне, — спросил я еще, — вернулся ли Грациан в Медиолан.
Симмах опять многозначительно посмотрел на меня и ответил медленно:
— Он вернулся вчера утром и теперь живет в своем дворце уединенно…
После итого ответа я не сомневался более, что Симмах знает, с какой целью я живу в Медиолане. Поэтому, вынув написанные письма, я сказал:
— Значит, ты мне разрешаешь ехать в Рим. Я так и сделаю, и покину Медиолан завтра же, если то позволят боги. Я рассчитываю, что ты поможешь мне получить лошадей, потому что самому мне будет это сделать трудно. А на тот случай, если со мной произойдет какое-либо несчастье в пути или раньше, — вот письма: пошли их тогда тем, кому они назначены.
Симмах встал, как кажется, взволнованный, подошел ко мне и поцеловал меня в лоб, потом сказал:
— Я все исполню, милый Юний, будь в том уверен. А завтра, с раннего утра, у заставы на Эмилиевой дороге тебя будет ждать готовая карпента и верный раб. Ты можешь, если это понадобится, уехать, не простившись. Если же тебя постигнет какое-либо несчастие, мы все, узнавшие тебя, будем тебя поминать с любовью. Но верь в помощь богов бессмертных!
Злая тоска, словно когти гарпии, сдавила мое сердце при этих ласковых словах Симмаха. Я не мог ничего отвечать и выбежал из комнаты. Мне было жаль самого себя, и мне было горько, что другие меня жалеют.
Успокоившись несколько, я пошел к Титу Коликарию. Но оказалось, что его нет дома, и меня провели к его жене Фальтонии, показывавшейся редко и почти все время проводившей в дальних покоях за домашними работами. Когда я вошел к ней, она тоже занята была вышиванием. В руках у нее был широкий шелковый пояс, по которому она золотом изображала проказы амуров, соперничая с искусством косских мастеров, а две рабыни, стоя около ее кресла, держали моток золотой пряжи и помогали ей.
Я объяснил, зачем пришел, и Фальтония, выслушав мои благодарственные слова, подняла на меня свои грустные глаза, всегда окруженные синевой и потому казавшиеся особенно глубокими, и сказала:
— Да, ты хорошо поступишь, Юний, если послушаешься отца и вернешься в Город, в свою школу. Как прививки можно делать только к молодой виноградной лозе, так воспитывать душу можно только в молодости. Учись хорошенько, собирай дельные советы учителей, старайся стать хорошим человеком. Потом выбери себе добрую жену и поезжай жить в родной город, подальше от шумного Рима и императорского двора. Я жила больше твоего и могу тебе сказать, что счастие не в блеске, не в богатстве, не в славе, а в мирной жизни. Не ищи почестей: они принесут с собой зависть и ненависть; не заботься о делах империи: при всяком правлении можно прожить счастливо в своем маленьком домике; не добивайся, чтобы твоя жена была красавицей: женщина некрасивая ласкает мужа не менее нежно, а любит всегда больше. Ты видишь: я живу в богатстве, и мой муж занимает важную должность, но я от этого не стала более счастливой…
Произнеся эту горациановскую проповедь о том, что
Фальтония улыбнулась своей обычной грустной улыбкой и, помолчав, добавила, что не считает себя вправе делать мне наставления, но думает, что жизнь в Медиолане, когда я иногда целые дни провожу неизвестно где, не служит мне на пользу. Сказав в ответ несколько незначительных слов, я покинул Фальтонию, не только не успокоенный, но с еще большей тяжестью на душе. Все словно сговорились ослабить мою решимость и направляли стрелы своих слов в самые незащищенные места моего сердца.
После советов Фальтонии мне ясно представилось, как много есть в мире прекрасного, чего я не изведал и даже не попытался узнать. Передо мной была целая жизнь, в которой я мог испытать и счастие взаимной любви, и наслаждения, какие дает почет среди сограждан, и веселие в кругу близких друзей, а я вместо того поспешил бросить себя на позорную смерть ради улыбки первой красивой женщины, встреченной мною. Я сравнивал себя с мальчиком, который, отправляясь в город на ярмарку, выпросил у отца несколько сестерций, но на первых же шагах проиграл их в кости, а потом с завистью смотрит на палатки, где показывают крокодилов, на занавеси, за которыми тешат зрителей борцы и фокусники, на лари с орехами и сластями и грустно думает, что мог бы воспользоваться всеми этими радостями, если бы был более бережлив.
Оставаться дома мне было нестерпимо. Уложив все свои вещи как бы для отъезда, убедившись, что кинжал со мною, так же как и деньги, которые мне могли понадобиться, я вышел на улицу. На этот раз день был сумрачный, и громадные клубы облаков ползли по небосводу так же уныло и медленно, как мои мысли. Люди шли по всем направлениям: одни торопились по делу, другие праздно гуляли, разговаривали друг с другом и, прищурясь, оглядывали проходящих женщин, но мне были ненавистны и те и другие: озабоченный вид тех и беспечность этих казались мне оскорбительными, когда я был обречен на смерть.
Я зашел в таберну, съел кусок козьего сыра и выпил вина; это немного меня ободрило. Потом, преодолев волнение и невольную дрожь, я пошел ко дворцу. Было еще рано, и на площади ежеминутно появлялись прохожие. Постояв некоторое время перед воротами, я опять вернулся в город и опять стал ходить бесцельно по улицам.
С каждой минутой мое предприятие мне казалось все более и более нелепым.
«Предположим, — думал я, — что мне удастся войти в ворота незамеченным. На лестнице дворца я, наверное, встречу дворцовых рабов. Я попытаюсь подкупить их, но как поручиться, что они, взяв деньги, не укажут на меня стражам? Пусть даже я проникну внутрь дворца, — есть ли вероятие, что я тайно доберусь до спальни императора? Наконец, если я и окажусь в ней, будет ли это все? Разве Грациан не может пойти сегодня спать в другую комнату? Разве рабы, раздевающие его, не могут заметить моего присутствия? Разве я могу быть убежден, что моя рука не задрожит, и я, в первый раз в жизни нанося смертельный удар человеку, не промахнусь? Какое сочетание длинного ряда чудес нужно для того, чтобы мой замысел осуществился!»
Со дна моей души, словно туман, встающий летним вечером и застилающий все кругом, поднималось убеждение, что всего разумнее — отказаться от задуманного. Мне становилось ясно, что на том пути, который я выбрал, и мог лишь погубить себя, но убить Грациана не было никакой надежды. Все сильнее и сильнее искушал меня соблазн — вернуться домой, пока не поздно, и завтра уехать из Медиолана, но не в Рим, так как мне было стыдно встретиться с Гесперией, а в Афины или в Антиохию… Однако мысль об том, что о моей клятве знает также Симмах, что он станет презирать меня за трусость, удерживала меня. Я напоминал себе слова Реи, что за меня сам Бог, и подтверждал их изречением Цицерона: «Нет ничего, что не мог бы совершить Бог».
Когда смерклось, я вторично подошел ко дворцу. На этот раз площадь была пуста. Невыразимое томление овладело мною. Я предпочел бы, чтобы какое-нибудь внешнее обстоятельство помешало мне. Но все, по-видимому, благоприятствовало моему замыслу. Ворота были приотворены, и нигде не было видно стражей.
С величайшим напряжением чувства, ощущая какую-то колющую боль в сердце, я вознес мольбы самому Отцу богов и людей.
«Iuppiter Optimus Maximus, — взывал я про себя, — ты когда-то низверг в Тартар своего отца, Сатурна, ты сокрушил гигантов, что громоздили Оссу на Пелион, чтобы лишить тебя власти! — помоги мне и