Маша?
Картинка задвигалась, заработала машина времени. Но почему так плохо видно, словно дождь струится по стеклу? Не дождь? Слёзы… Надо же — она ещё способна плакать!
Струился дождь по стеклу, а за ним, за дождём, за слезами, в неимоверной дали времён шли по проспекту Революции двое, и их руки переплетались в кармане старомодного Лёшкиного пальто. «Ой, Леша, я есть ужас как хочу!» Пустой «Столичный», елочные гирлянды. «Господи, да когда же он вытащит этот свой рубль!» Кофе, пирожное, бумажные снежинки на окнах. «Какая же ты красивая!» Снег в сквере, снег на эполетах Лермонтова, снег на его каменном носу. «Лёша, а ты знаешь, с тобой очень легко молчать, спокойно и уютно». Холодное шампанское и пробка, летящая в пустой фонтан. «За лучший год!» Шатающийся мир, сворачивающийся в точку, касание губ и ослепительная молния. «Боже, как в первый раз!» «Машенька, я приглашаю тебя встретить этот Новый год у меня дома. Вдвоём». Мохеровый шарф на Лёшкиной шее… Щекотно! «Ну, не то, что боюсь…» Смеющиеся снежинки, улыбающиеся гирлянды. «До революции… до революции!» И подвывает бродячий пёс. «Так ты пойдёшь?» «Конечно, пойду, дурачок!» Мир исчез — и только губы, горячие губы и рука на спине. «Ты загадал желание?» «Загадал, чтоб мы с тобой вот точно так же, здесь же провожали старый год, и пили шампанское через… двадцать лет — 31 декабря 1994 года. А потом пойдём встречать Новый, 1995-й год…» И губы снова находят губы, и улыбаются окна института, и танцуют снежинки, и тихо поёт Сунжа…
А вот 95-й они не встретили. Ты помнишь Мари, ты помнишь ту ссору? Не сбылось желание. Хотя… Как знать, ведь 95-й — это не просто очередной год. Для грозненцев, конечно… Каждый из них встречал этот год… Кто раньше, кто позже, кому-то предстоит встречать его всю жизнь. А тебе выпало сейчас… Это же было и твоё желание… Прости, Маша!
Картинка исчезла, экран потемнел. Побежали тревожные, еле заметные тени, вспышки, замелькали какие-то смутно знакомые силуэты. Разобрать, что-нибудь почти невозможно, но почему же так холодеет спина… Картинка осветилась мерзким могильным светом — трамвайный мост с воронкой на проезжей части, вид на Сунжу, скрытую тьмой, тёмная громада Президентского дворца, трассирующие очереди вдали. Как страшно! И как странно — её же не было там, в 95-м, она была далеко! Откуда же тогда смутное чувство, что всё это уже видено, пережито? Откуда она знает, что сейчас будет поворот направо — вот, пожалуйста. Откуда эта боль в колене? Скользко… А сейчас… сейчас должны быть окна, и картинка услужливо показывает тёмные окна, заклеенные белым крест на крест, и холодок ползёт по спине. Она сошла с ума? Или… умерла? «Мы умерли… мы умерли… мы умерли». Нет! Нет — её там не было! Не было? Не было… Но почему же тогда сердце сдавливает твёрдая уверенность, что сейчас произойдёт что-то ужасное? Окончательное и непоправимое.
Снова темно, гудят моторы, везде вспышки… Резкий гулкий звук, как будто кто-то ударил по дну бочки, короткий, пронизывающий до костей свист, лающий разрыв и экран освещается холодным замогильным светом.
Это кто? Чёрное корчащееся от боли лицо, струйка крови изо рта… Это… это… Алексей? Лёша? Нет, не надо! Не хочу! Лёша!
—
И падает, падает снег. Чёрный январский снег.
Давно кончился час пик, почти зашло солнце, на улицах зажглось освещение, заплясала реклама. Серебристая «Mini» аккуратно двигалась из центра, практически неотличимая в плотном потоке. Мари сухими воспалёнными глазами неотрывно следила за дорогой, стараясь ни о чём не думать. Почти получалось, и лишь только одна мысль жужжала в мозгу, как надоедливая муха. Не такая уж и важная, можно сказать почти бессмысленная.
Что же эта была за мелодия?
Мари свернула к дому, шины мягко зашелестели по плитке. Повинуясь пульту, открылись двери, и «Mini» медленно скрылась в гараже. Мари вышла через боковую дверь, закрыла замок. Несколько минут постояла, глядя на тёмнеющий дом, и пошла вглубь участка. Мимо елок, дальше и дальше. Здесь, в стороне от посторонних глаз, рос огромный орех. Когда-то давным-давно этот орех был маленьким грецким орешком, сорванным в Грозном и контрабандой привезённым сюда, на другой конец света. Он прекрасно прижился, давал урожаи и уже давно не вызывал удивления у соседей.
Мари подошла к дереву, положила руки на ствол. Орех узнал землячку, он всегда её узнавал. По стволу пробежала лёгкая дрожь и Мари, повинуясь неясному призыву, прислонилась к шершавой коре щекой. Орех замер, прислушиваясь, затем вновь легко задрожал, будто желая что-то сказать.
И она услышала.
Через тысячи километров, через бездну лет, она вновь услышала, казалось давно забытое:
С каждым днём становится всё теплее и на деревьях уже нетерпеливо распускаются первые листки. Всё короче и короче ночи, всё меньше времени горит свет в окнах домов. Но одно окно на последнем этаже обычной девятиэтажки не гаснет до утра.
Воронцов не замечает весны, он не видит почти ничего, кроме монитора. Стучат пальцы по клавиатуре, не обращая внимания на боль. А когда терпеть уже не остаётся сил, когда проклятые суставы мешают работе, Воронцов глотает очередную таблетку анальгина. Он у него рядом, под рукой — чтоб не тратить зря время. Анальгин и сигареты, сигареты и анальгин.
Он должен переписать рассказ, он должен сделать так чтоб из него исчезла война. Пока этого ему не удавалось ни разу, война влезала в каждый его текст. Не хочет она уходить и сейчас, сопротивляется, выискивает лазейки, влезает в каждую щель. Воронцов возвращается и переделывает, возвращается и переделывает. Он знает, он уверен, что на этот раз вырвется из проклятой воронки… Война не коснётся этого рассказа своей мерзкой лапой. Этого не будет. Он должен.
И в это мгновенье его наконец-то отпустит война.
Примечания
1
«Ветерок», гр. Воскресение.