2 января.
[…] Ян волнуется из-за норвежского издательства. Если бы дело это устроилось, то мы были бы на весь год спасены. […]
Думала поехать завтра в церковь, но рассчитала — не хватит денег. […] При бедности самое тяжелое — праздники. […]
3 января.
[…] Вырубов пополнел, стал блестящ по виду, все так же весел, неистощим. […] Какая свобода! […] какая легкость разговора, перескакивание с темы на тему, и все без задержки, без напряжения. […]
О Савинкове: Он случайно встретился с ним накануне отъезда его в Россию […] Савинков был выпивши и стал звать его зайти куда-нибудь. Вблизи оказался ресторан. […]
— Савинков, как вы знаете, — рассказывает Вырубов, — только и интересен, когда выпьет. Он все время нас ругал: «Эмиграция ничего не хочет сделать, союзники равнодушны, нужно теперь действовать иначе».
— Но как иначе?
— А так, идти туда к ним, сделаться любовником жены Троцкого, жениться на дочери Ленина, втираться в семьи большевиков, а затем убивать их. […]
Говорили о Толстых, возмущались его падением, его «Черным Золотом». […]
— Ну, в «Петре Первом» дело историческое, можно спорить. А тут ведь сплошная подлость. Денисов бывал у нас, но никаких деловых нефтяных разговоров мы не вели. […] Тут подлость, он лучших друзей оклеветал.
— А говорят, он должен приехать заграницу, — сказал Ян.
— Он, кажется, уже приехал в Берлин, — ответил Вырубов.
— А мне все кажется, что он вернется в эмиграцию и опишет всех этих большевиков, — сказал Ян, — и мы все ему простим. […]
Разговор шел о дочери Герцена, Наталье Александровне. Она живет в Женеве, ей 87 лет, говорит по-русски с акцентом. В большевицкой революции ее больше всего возмущает, что «большевики курили книги». […]
7 января.
[…] Елки не зажгли. Такой маленькой у нас еще не было никогда. […] такого безденежного Рождества тоже не было. Еще вчера, слава Богу, Ян наткнулся на конверт с 200 фр. и это нас вывело из отчаянного положения, т. к. сегодня уже не было бы денег на базар. […]
Днем гуляла с Яном. Много молчали. Он грустен. Жаловался на старость, «ничего не радует. Раньше, бывало, вспомнишь, что к обеду жиго и красное вино, обрадуешься, а теперь полное безразличие, даже неприятно». […]
10 января.
Таких грустных праздников еще никогда не проводили. Все в дурном настроении и каждый на другого влияет дурно. А денег ни откуда не присылают — просто горе! […]
Жаль мне Галю да Леню. Оба они страдают. Много дала бы, чтобы у них была удача. Яну тоже тяжело. Сегодня он сказал мне: «было бы лучше нам вдвоем, скучнее, может быть, но лучше». Я ответила, что теперь уж поздно об этом думать.
11 января.
[…] Леня получил открытку от Илюши: «…Роман ваш всей редакции
20 января.
Сразу 2 смерти: из «Возрождения» узнали, что умер Чириков, а из телеграммы, присланной нам, — что завтра похороны В. Н. Ладыженского. […] Он был нам настоящий друг и верный человек с редкими душевными качествами. Ни одной жалобы, ни одного стона, а жизнь его была все последние годы очень трудная, даже тяжелая. […] Отчего умер Чириков? Они были приятелями. Эта смерть еще более неожиданная, никаких не было слухов, что он нездоров. Вероятно, сердце. Да, оба они не берегли себя. […]
21 января.
Вчера мы хоронили Влад. Ник. Ладыженского на кладбище Сосад. […] похоронен он удивительно хорошо, даже в «фамильном» склепе. […]
Кладбище идет террассами. Дорожка замыкается церковью-часовней. […] Иконостас темный, дубовый. […] мужчины подняли на плечи гроб и понесли. […] Служил священник Любимов. […] Был и хор. […] Похоронили его так, как дай Бог всякому. […]
Дома нас ждал Ян. Мы ему все рассказали. […] Я сказала, что мне на Сосаде так нравится, что я не имела бы против лежать там, а Ян сказал: «Нет я предпочитаю кладбище в Пасси — идут трамваи, проходят люди, все лучше…». […]
30 января.
[…] На днях ходили в Клозон. […] На обратном пути я интересно разговаривала с Федотовым. […] Он не любит женские монастыри, находя, что женщинам нужна половая жизнь, больше, чем мужчинам — это включает и материнство. Иначе развивается истерия и др. болезни, а потому, может быть, в женских монастырях встречается чаще произвол и всякие извращения. […] Касались мы многих предметов, начиная Святыми и кончая Ремизовым, которого он очень ценит и любит. […]
Вечер. В Гурдоне я кое-что записала: Опять Гурдон. Почти 6 лет мы не были в нем. Все то же самое. Только иное время года — зима.
Мы закусывали в кабачке. Мука от кошек. […] Ян сказал, что он мог бы здесь жить и писать: «Был бы богат, купил бы этот замок и жил бы». […]
Довольно легко, даже Ян, дошли до Пре-дю-Лака, где сели на автобус. Леня был так голоден, что купил себе какой-то очень грубой сизой колбасы, и тут же съел ее с большим аппетитом. Рассердился, что мы с Галей не последовали его примеру. […]
11 февраля.
[…] Он [Бунин. — М. Г.] жаловался, как он устал от всего. От одиночества, от того, что он никого не видит, что даже в Париж мы не можем теперь ехать, а главное, что то, что мы получаем, все висит на волоске. […]
— Я так устал от вечной благодарности, голова утомилась кланяться. Ведь подумай, как я живу, никого не вижу, нигде не бываю, перестал писать. А если о себе не напоминать, все забудут. А я не могу писать при таком однообразии жизни. […]
Я посмотрела на Яна. Он, в своей меховой шапке, был очень печален той особой печалью, которая сильна была и у Юлия Алексеевича. У меня защемило сердце. Когда он стал говорить, что чувствует, что писать больше не будет, я сделала усилие над собой, чтобы не поддаться его настроению и сказала, что так нельзя. […]
Ян вообще ничем не может себя забавлять — он даже ни в одну игру не играет. Это важная черта в его характере. Он может наслаждаться только подлинной жизнью, и никакая игра ни в какой области его не занимает. Поэтому ему так трудно жить. Ведь все эти Новые грады, Новые корабли, Новые дома тоже в некотором роде игра, более возвышенная, но игра. […] Ведь теперь Фондаминский весь живет «Новым градом»1. […] Ян сказал мне:
— Главное, что мне вся эта затея кажется ничтожной, и я не могу серьезно о ней говорить. И зачем название «Новый Град»? Претензиозно и даже безвкусно. Да и кто там? Федотов? Степун? […] Остальные еще хуже, все эти Бердяевы. […] А в Россию нам не вернуться, раньше жила где-то на дне надежда, а