астрономические и математические работы по заказу китайского правительства, а для сего из Ватикана прислали в Поднебесную умельцев, ученых и философов…
Католики ныне, не глядючи на все перипетии, крепко осели в Поднебесной, и дружественности по отношению к Российской империи в них мало, хоть европейцы они, как и мы. Поэтому, сдается мне, коль мы не наметим стратегию общения с Поднебесной, придется нам вскорости не только с него горя хлебнуть, но и с миссионерами, кои идут караванами через море и через Индию в столицу Поднебесной. А здесь они возбуждают противу нас двор, говоря про то, что мы и такие и сякие, а главное – религии особой».
Государь мягко, прощающе улыбнулся; было много грусти в его улыбке:
– «У нас чуть что не так, совсем недавно писали, когда за книжку на латинице человека в каторгу гнали».
Петр погрустнел еще более; лицо, хоть и осунувшееся, но крепкое, словно рубленое, застыло, напомнив Феофану маску, которую рисовали на белых стенах венецианские артисты, изображая неутешность или отчаяние, прежде чем перенести это на свои лица перед выходом на сцену, сколоченную за ночь на пьяцетте старого города…
– Откуда родом этот толмач? Где обретается ныне?
– В иностранной коллегии, сдается мне.
– «Сдается»? Узнай и сообщи точно. А это мне дай. – Петр протянул свою огромную, в ссадинах, ладонь. – Напечатать выдержки велю в газете.
– Нет, – отрезал Феофан. – Если станем отдавать даже государю все, что принадлежало памяти и разум империи Российской, как же потомки научатся европейскому порядку?
– Это к тому ты, что барин сам свою избу крошит?
– К тому, – ответил Феофан.
– За Бадри – спасибо. И правду его вовремя мне открыл, ко дню… Кушать не стану у тебя. – Петр поднялся. – Скоромничаешь, норовишь быть святее синода. Зря. Не оценят. Так что в другой раз, когда приду, вели грешневой каши натомить, гуся пущай нашпигуют яблоками, и скажи осетра разварить, только аккуратно, чтоб по ниткам не пополз. Мы, как татары, норовим все прокипятить в семи водах, словно за Астраханью живем, в песках! Из водки настойку сделай тминную, чтобы желтой была и в нос шибало.
Встав, Петр не кивнул даже Феофану, шагнул к двери, распахнул ее своей суковатой тростью (сколь силы надо, чтобы такой поигрывать!) и, чуть склонивши круглую (сзади похожую на детскую) голову, нахлобучил круглую мягкую шляпу чуть не на самые глаза.
Последнее, что заметил Феофан, были сбитые набойки чиненных неоднократно ботфортов; если бы не протирали денщики тюленьим салом ежедневно, стали бы рыжими, в белых потеках, ни дать ни взять – корабельный мастер идет на черную работу.
Беринга государь принял в своем домике на Неве, в столовом кабинете; угостил хорошим итальянским «чокелатом»; поинтересовался, не хочет ли капитан испробовать вина; согласно кивнул, выслушав отказ; спросил рассеянно:
– Как ты, Витус Иванович, относишься к Птолемеевой работе?
– Единственная, по моему мнению, книга древних, – ответил Беринг, – которая при всей ее талантливости подлежит быть переписанной наново.
Петр пожал плечами, несколько раздраженно заметил:
– Коли книгу надобно переписывать наново, какой толк в ее талантливости? Лучше уж новую сочинять.
– Государь, я не предлагаю в ней менять тенденцию, я говорю лишь о том, что ее следует дополнить теми открытиями, которые обогатили знание, начиная с Колумба и Америго.
– Не слишком ли легко отказываешься от первой своей фразы? – строго спросил Петр. – Мне люб спор более, чем покорное согласие.
– Так государю лишь кажется, – возразил Беринг. – Однако же на практике каждый владыка более всего чтит согласие с его мнением.
– Значит, я плохой владыка, Витус Иванович. Ответь теперь на мой следующий вопрос: отчего я – при нонешней нищете в казне – тем не менее дал тебе все, чего только можно желать, для предстоящей экспедиции?
– Полагаю, оттого, что богатства, кои рассыпаны на восточной оконечности русской земли, того стоят.
Петр неожиданно спросил:
– Домой, в Копенхавен, не тянет, Витус Иванович?
Беринг отодвинул недопитую чашку чокелата, холодно поинтересовался:
– Я дал вашему императорскому величеству повод быть недовольным моей службой российскому флоту?
Петр покачал головой:
– Все вы, иноземцы, гордитесь своей свободою вольно обращаться со словом… И правильно гордитесь… Почему ж нас лишаете такого же права? Вольность – понятие двустороннее и означает возможность открыто спрашивать про то, что тебя интересует, а не один лишь политес соблюдать…
– В Копенхавен меня не тянет, государь, ибо родина человека там, где его дело, где близкие его живут и друзья. Все это у меня в России; ею во время странствий моих грежу.
– Спасибо. Службу твою ставлю высоко, однако нонешняя твоя экспедиция мне важна не столь теми ценностями, кои, бесспорно, лежат на восточной окраине державы, сколь ее политической функцией. Как полагаешь, в чем я ее вижу?