допросу!
(Лоусона удаляют из зала.)
Роумэн не выдержал, закурил; черт с ним, подумал он, пускай ищейка Макайра, которую он перекупил здесь, напишет рапорт, что тяжелобольной, с разорванным сердцем, курит; все равно, именно сегодня настало время принять решение; ожидание – великая штука, кто не умеет ждать, тот проигрывает, но еще сокрушительнее проигрывает тот, кто тянет с началом
Он пролистал полосы, нашел заявление Лоусона, которое ему не позволили огласить, – петит, заметить почти невозможно, – цензурировать можно и не вычеркивая материал: окружи его сенсационными фото, дай сообщение о том, что Роберт Тейлор женится на греческой королеве, а в горах Аляски открыта золотая жила, столбите, пока не поздно, – никто Лоусона читать и не станет.
«...Я никогда не писал сценариев, которые бы не служили идеалам американской демократии. Я никогда не писал того, что мне приказывали диктаторы, амбициозные политиканы или самоконтролирующие гестаповцы. Мое право на свободу выражения чувств и мыслей не есть объект купли-продажи в обмен на записку председателя Комиссии по антиамериканской деятельности: о'кей, может писать – но лишь „впредь до особого указания“.
Следствие, начатое против меня, есть следствие против миллионов тех американцев, которые смотрели мои фильмы и писали о них самые лестные слова, ибо мои фильмы исполнены высокого духа американского патриотизма. Если комиссия раздавит меня, она раздавит всех тех американцев, которым дорого мое искусство, живопись Пикассо, музыка Эйслера, драматургия Брехта, поэзия Элюара, фильмы Чаплина...
Страна вошла в пору национального кризиса. Я вижу только один выход из сложившейся ситуации: общенациональная дискуссия по поводу происходящего. Американцы должны узнать факты – с обеих сторон. Заговор против американского народа заключается в том, чтобы скрыть от него факты, историю, истину. Комиссия по антиамериканской деятельности с самого начала приняла решение: заявление Лоусона не имеет права быть прочитано перед лицом прессы всей страны, перед микрофонами радио, потому что оно подлежит предварительной цензуре. А если оно подлежит цензуре, то и вся киноиндустрия, для которой он пишет, также должна цензурироваться. А поскольку продукцию Голливуда смотрит Америка, значит, и народ должен находиться под контролем, а его мысли обязаны быть проштампелеваны цензорами. Чего же боится комиссия? Она боится американского образа жизни, она боится нашей демократии, которая гарантирует каждому свободу выражения мыслей, она хочет навязать нам свои представления о демократии, о контролируемой демократии, она хочет науськать народ на негров и евреев, обвинив их в экономических неурядицах, она хочет науськать народ на инакомыслящих, возложив на них, честных и неподкупных граждан, вину за все наши недостатки. Борьба между контролерами мыслей и теми, кто стоит за свободу самовыражения, есть сражение между народом и непатриотичным, трусливым меньшинством, которое боится народа...»
Еще более мелким шрифтом было набрано: «Все, привлекающиеся к допросам в комиссии и отказывающиеся отвечать на вопросы о своей подрывной деятельности и принадлежности к коммунистической партии, обязаны – на основании Указа № 9806 президента США – предстать перед временной президентской комиссией по проверке лояльности государственных служащих; по предварительным подсчетам, два с половиной миллиона чиновников государственного департамента, министерств и ведомств обязаны пройти строжайшую проверку».
Все, понял Роумэн, это начало конца; я обложен; если не я нанесу первый удар, они меня превратят в пыль... Сотрудничество с Геленом не может не наложить отпечатка на нашу жизнь; диффузия демократии и гитлеризма, оказывается, тоже возможна; господи, спаси Америку!
...Днем приехала Элизабет с мальчиками; Роумэн пригласил их на прогулку; когда малыши начали свой обычный визг и беготню по лужайке, а Пол сделал вид, что вот-вот припустит за ними, Элизабет, дождавшись, когда мимо проходила сестра, сокрушенно заметила:
– Милый, пощади же себя! Доктор запрещает тебе резкие движения.
– Я здоров, как бык! Я занимаюсь гимнастикой, – ответил Роумэн, – не делайте из меня инвалида!
Когда сестра скрылась в здании, Элизабет сказала:
– Пол, пришло какое-то странное письмо на «Твэнти сенчури», тебе рекомендуют учиться летать на самолете, подпись «М».
– Это Штирлиц.
– Второе. Получена информация от Джека Эра, он накопал материалы, которые интересовали тебя: о летчике Чарльзе Линдберге, нацистах, особенно шефе гестапо...
– Сделай копию, сестренка, три, четыре копии, две спрячь надежно, одну отдашь мне, а одну сегодня же отправишь в Буэнос-Айрес, до востребования, фамилию, надеюсь, помнишь? Ко мне больше не приезжай. Возможно, Спарку придется слетать в Гавану, если, конечно, в этом возникнет необходимость. Если у меня ничего не получится, пусть хорошенько покупается в Кохимаре и возвращается домой – через две недели...
Той же ночью Роумэн исчез из госпиталя, оставив Рабиновичу записку: «Вы делаете из меня больного, а я здоров. Если я буду по-прежнему ощущать себя инфарктником, сверну с ума. Лучше пожить месяц здоровым, чем тлеть годы. Не сердитесь. Пол».