оставшись в собственном камзоле. К черту, под этой куделью он словно под лоханью, и гордость нашептывала ему: не для тебя все это, Ханс! Ничего здесь для нас, иноплеменников, нет! Как же это? Каким таким образом? Нам служить шутами этим мерзким харям, которые рвут клыками скверно сваренное мясо?! Разве не справедливее было бы взгреть их пинком?
Это чувство пронизало фламандского кавалера до печенок.
— Ну, и как, — дерзко подскочил к кухарю один из чедядинцев, — ведь маскам дозволялось все, — почем у вас курочка?
И, не ожидая ответа, плашмя шлепнул фламандца топорищем.
И по этому знаку все гурьбой повалили из ворот.
Протопали под Градом, свернули к посаду на левом берегу, который именовался Уезд, перепугали там малых младенцев, рассмешили стражу и женщин, — последних просто до колик, отчего они зашлись в визге, словно их подхватил на вилы настоящий черт.
От Уезда процессия ринулась в другую слободу. И — ей-ей, истинная правда — немало деревьев сломалось в тот день под грузом любопытных ребятишек, не один мальчуган вернулся домой без шапки, не одна маменька, изнемогши от смеха и слез и не держась на ногах, повалилась в объятия супруга.
Кухарю-фламандцу с его крючковатым носом и шутовской шапчонкой на затылке, втянутому в людской водоворот, изрядно досталось в толпе, и настроение у него испортилось. Завидев его, все начинали хохотать, и смех этот приводил его в ярость. Он был весь в синяках, спину саднило, ладони зудели, и если смерть и впрямь соткана из страданий, а ее утроба содрогается от злобы и ненависти ко всему живому, то — на мой взгляд — он представлял ее куда как славно и весьма удачно ей уподоблялся.
Когда разгулявшаяся челядь опустошила все погребки на левом берегу и от пуза напилась пивом, она вплавь перебралась на Вышеград; кривляясь, как стая обезьян, ряженые принялись собирать в городищах нехитрую дань: то сковороду с остатками жаркого, телячью кость или копченые сосиски, то едва початый кувшин, яблочко или орех, а то и пинки, редко не достигавшие цели. Жители отвешивали их без счету и от всей души, так что и кухарю-фламандцу снова изрядно перепало. По этой причине бедолага хлебнул веселости через край. Он брел в озлоблении, голова у него разламывалась, — выпитое пиво тоже небось ударило в голову, — протопал через рыбацкую слободу, миновал пяток селений и прелестными рощицами допер аж до самой старинной усадьбы, к каким-то невзрачным строениям, в места, где мало-помалу забывали о плуте и где в заброшенных ригах обитали уже не столько мыши, сколько погонщики лошаков и калики перехожие. Это был не посад и не селение, а запущенное поле, уставленное лавками, будками и срубами. Лачуги лепились друг к дружке, и на улочках кишмя кишели чужестранцы. Армянин-красильщик криками погонял осла, еще какой-то восточного вида человек торчал возле груды кукурузных початков, котельщик с кучкой рабов бил в котел, купец из Верхней Италии, размахивая руками, бежал навстречу ряженым, а рейнский полотнянщик, завидев это немудреное зрелище, недовольно шмыгнул носом. Тем не менее соблаговолил он подняться из-за обеденного стола. Разумеется, кроме них, было здесь еще множество других, ибо на Тынском поле (как-никак торговля прекращалась к полудню) сновало множество красавцев, воров, оборванцев, дармоедов, щеголей, нищих, рабов, голодранцев, повес, невинных младенцев, словом — кто тут только не обретался. В тот день заглянули туда и благочестивые священнослужители, с чьих губ пылью слетала латынь, равно как и простые священники, которые и вякнуть-то не смели, разве что какой пустячок, не мудрствуя лукаво, как научились от матери с колыбели; заглянули туда и пузаны-толстосумы, фарисеи-притворщики, святоши-ханжи и молодые люди с хорошо подвешенным языком, и, разумеется, девицы-молодицы. Среди последних попадались и уродки, но много встречалось и красавиц, сущих ангел очков — если верить их возлюбленным.
В отличие от многих, кузнец Петр, которому в день рождения королевича Бог тоже послал сыночка, имел собственнее жилье и небольшой, в один плуг, надел, который он не обрабатывал.
Отчего? Из каких соображений?
Поле лежал© на перекрестке дорог, в непосредственной близости от торговых лавок, так что топтали его все кому не лень. Все оно было испещрено следами босых ног и башмаков, отпечатками туфель, опанок и копыт. Человек менее термеливый давно бы уж оставил это место, однако кузнец мыслил иначе. Гневался он только для отвода глаз и более, чем о зеленях, пекся о кузнечном ремесле. Гнул подковы, делал зажимы для лучин, ковал крюки и скобы, гвозди и звенья цепей, но, стоило узреть работу более тонкую, он терял всякий покой, пока не удавалось сделать ее самому. Ежели какие вещи получались, то он надевал их на изгородь и, ей-ей, был счастлив, когда какой-нибудь купец нет-нет да и постучит по ним концом своей тросточки. Впоследствии — тогда Петрово полюшко уже невозможно было отличить от дороги — кузнец забил перед своим домишком кол и для удобства ездоков (или их ослов-лошаков) приделал к нему два круга и крепкую веревку-привязь. Так вот и повелось, что перед кузнецким логовом всегда торчали ротозеи. Зеваки заглядывали Петру через плечо и довольно часто вспоминали о той злосчастной истории, которая случилась, когда он покрывал золотом шахматные фигурки.
В тот день, когда по Тынскому торжищу сновали ряженые, кузнец был чрезвычайно весел. Почему бы и нет? Ведь сыночек его так радовался своему появлению на свет, словно родился в колыбели под балдахином, а крик его ну ничем не отличался от крика наследного принца. Раздумывая об этом сходстве, равно как и о совпадении времени, когда оба младенца узрели свет света, Петр уверовал, что королевича и его сына связывают какие-то узы.
«Их судьба, — сказал он себе, — будет одинаково счастлива».
Уповая на прекрасное будущее сына, он зарезал еще одну курицу, раскатал основательно кусок теста, нашинковал его, сварил бульон, заправил и, когда лапша была готова, отнес жене. Нетка была на верху блаженства и на виду у Гавы без всякого стеснения разыгрывала из себя знатную госпожу.
Едва они отужинали и не успели еще отереть рот, как кузнец услышал отчаянный гвалт.
— Ах, прячьте скорее все, что можно! — воскликнула Гавка, прижимая руку к поясу, где у нее были зашиты динарики — серебряные монеты. — Это солдаты самого короля!
— Солдаты? Кой черт их сюда занес? — подивился Петр. — Не лежит у меня душа к этому сброду. Шарят у жидов, однако им и в голову не придет, что пора перестать, коль пришли к добрым христианам.
Пани Нетка, заслышав такие речи, выглянула в окно и в ответ на мужнины слова объявила:
— И вовсе это не вояки, но ты прав, их и впрямь черт сюда занес. Я вижу его, сам лохматый, в зубах хвост, кривляется, скачет, а язык чуть не на грудь высунул. А за чертом смерть волочится и какие-то чудища, я таких отродясь не видывала.
— Это, наверное, обезьяны! — отозвался кузнец. — Мне о них испанские жиды сказывали.
Произнеся это, Петр обнял жену за плечи и легонько подтолкнул ее к двери.
Тут расплакался младенец.
— А что, — спросила кузнечиха, — не показать ли ему ряженых? Ведь их к нам новорожденный королевич посылает!
— И то верно, — согласился отец.
Кузнечиха взяла младенца на руки, и они вышли. Меж тем шествие, о котором шла речь, приблизилось к кузне.
Вино, веселье и вызывающие наряды, не говоря уж о зрителях, что своим смехом подливают масла в огонь, привели в конце концов к тому, что кухарь-фламандец оседлал какого-то челядинца из королевской дворни и пожелал ехать у того на хребтине, вроде как на спине осла. Лицо фламандца налилось кровью, он пыжился, исходил спесью, бил парня кулаками, вонзал ему под ребра большой палец, так что бедный мальчонка едва не валился с ног. Взнузданный парнишка был жалкий простофиля и, наверное, никогда бы не решился сотворить то, что сотворил, если бы у изгороди не появилась кузнечиха. Ее красота, как, разумеется, и все выпитое раньше, ударили парню в голову с такой силой, что он за кушак стянул милейшего фламандца со своей спины и отвесил ему такой страшный пинок, что кухарь рухнул наземь. Внутри у него что-то екнуло. Он ощутил во рту вкус ужина, а вместе с тем — острый прилив злости.
Парнишка меж тем, воздев вверх руки и растопырив губы, тряс обушком и лихо скакал перед прекрасной кузнечихой.
Если человек начнет дурачиться, он часто не соображает, когда ему пора перестать: и стукнуло пареньку в голову — показывая на фламандца пальцем, обозвать его бранным словом.