Я молчала.
— Ничего не говори, — сказала Юлия, — я просто хотела прочесть это тебе.
В стихотворении Юлия как бы становилась Светланой, переживая ее поруганную любовь. И она читала его мне, помня ту встречу за столиком, как бы извиняясь за слова Алексея Яковлевича, не мне даже сказанные, но вынужденные в конце шестидесятых, когда еще боялись теней, которых уже не было.
И я подумала: если бы Сталин понял чувства дочери, поверил Каплеру и поженил их — что было бы?
Трудно предсказать. Возможно, тюрьма уберегла Алексея Яковлевича от чего-то не менее страшного если не физически, то духовно.
От разложения кремлевским бытом?
Или от бессмысленного сопротивления этому быту?
От всех иллюзий, связанных с разоблачением культа личности?
От непредсказуемости характера самой Светланы?
Мы с Каплерами жили на одной улице. Однажды я встретила Алексея Яковлевича на рынке. Мы пошли вместе между рядами, он говорил исключительно о Юлии, покупая ей лучший творожок, любимые яблоки, полезную морковку, говоря, что она плохо себя чувствует, а он беспокоится.
Это было скучно.
Оказавшись с Юлией в одном купе поезда, несшего нас на литературные торжества, я узнала ее беду — бессонницу. Проснулась — в купе, кроме нас двоих, никого не было, — она сидит на противоположном месте и вправо-влево раскачивает головой.
— Что с тобой?
— Ничего. Спи. Все в порядке.
Опять просыпаюсь среди ночи. Она все в том же состоянии. Сажусь на постели.
— Юленька, объясни.
— Ах, это у меня со времен войны. Ночью, как в окопе.
— В поезде вообще трудно уснуть.
— Не только в поезде. Я совсем не сплю.
— И дома? С Каплером?
Она смеется:
— И с Каплером.
Несколько раз мы оказывались в одном номере гостиницы. Я никогда не видела Друнину спящей.
«Плохо себя чувствует», — сказал тогда на рынке Каплер.
А как можно себя чувствовать, если никогда не спишь?
Зная эту особенность Юлии, я почему-то стала внимательнее относиться к ее стихам и разглядела в них цельную, последовательную, бескомпромиссную натуру, уверенную в своей правоте, — типичный характер эпохи.
Окопная звезда… Отражение звезды в лужице фронтового окопа?
В нашем литературном мире, разделенном на правых — славянофилов — и левых — западников — лакмусовой бумажкой для определения принадлежности писателя к тому или иному лагерю был еврейский вопрос.
Если ты еврей, значит, западник, прогрессивный человек. Если наполовину — тоже. Если ни того, ни другого, то муж или жена евреи дают тебе право на вход в левый фланг. Если ни того, ни другого, ни третьего, должен в творчестве проявить лояльность в еврейском вопросе. Точно так же по еврейскому признаку не слишком принимали в свои ряды группы правого, славянофильского фланга. Помню, ко мне в дом напросились два поэта, а уходя, один из них, сильно подвыпивший, сказал:
— Мы приходили проверять твою мать, не еврейка ли она.
— Ну и как, проверили?
— Вроде бы непохожа. Все равно, хоть у тебя и русские стихи, ты по духу — не наша. Но и им не подойдешь. Скорей всего — не пробьешься.
Западники, в свою очередь, советовали мне расстаться с подчеркнутой русскостью в стихах и написать что-то проеврейское, а я думала, что оскорблю евреев нарочитым подлаживанием к ним. И вообще вся эта возня была для меня ниже уровня культуры.
Я рассказала это о себе, думая о Друниной. Она была еврейкой по матери. А также — по Каплеру. Но левый фланг не слишком жаловал ее прямолинейные патриотические стихи. Правому флангу она не подходила, наверно, из-за матери и Каплера.
Юлию всегда избирали членом правления Союза писателей СССР, награждали орденами, государственными премиями. Книги ее выходили в свет одна за другой.
Друнина вписалась бы в небольшой ряд официальных литераторов, которые могли себе позволить не быть справа или слева, но ей для этого явно не хватало общественного темперамента: она сторонилась собраний, совещаний, пленумов и съездов.
Остается признать, что Друнина позволила себе определиться в литературном мире вполне самостоятельно, не связанно с группами. Это роднило нас, и мы, случайно оказавшись в купе или в номере гостиницы, иногда жаловались друг другу на трудности быть вне группы или гордились своей кажущейся независимостью.
«Я сама по себе».
«И я сама по себе».
Я говорила ей, что, если бы мы не были женщинами, нам труднее было бы определяться в литературном мире. Она не соглашалась со мной и высмеивала мое деление людей только на мужчин и женщин.
— Пойми, — убеждала я, — почему мы с тобой незаменимы в поездках? Бедные люди, уставшие от идеологии, видят тебя с твоими волосами. И ты начинаешь:
По улице Горького, что за походка,
девчонка плывет, как под парусом лодка.
У них вздох облегчения — пошел человеческий язык.
Юлия не спорила.
Каплер умер. Юлия втянула голову в плечи. Люди говорили:
— Перед Друниной три дороги. Вдоветь. Организовать быт, беречь здоровье, писать, радоваться жизни. Все для этого есть. Второе — жить с молодым мужчиной. После Каплера — в самый раз. Полезно для здоровья, хотя и шатко — молодой скоро будет смотреть в сторону. Друнина не потерпит, и разойдутся. А третий путь — искать замену Каплеру. Но второго Каплера не будет.
Она пошла по третьему пути. Борис Пидемский, директор ленинградского издательства «Аврора», даже внешне чем-то напоминал Алексея Яковлевича.
— Вот идет Друнина с новым Каплером, — злословили прилитературные языки.
В дни Пидемского Друнина как-то сказала мне:
— Ведь я увела Бориса из семьи. Жена прокляла меня. Сказала: «Чтоб ей больше ни одного стихотворения не написать!» Вообще, это плохо. Я уже второй раз увожу. Счастья не построишь на чужой беде.
— А кого ты уводила в первый раз? — спросила я.
— Каплера.
— Так ты же с ним была счастлива.
— Была-то была, да вот его нет. Какое это счастье? Наказание.
Я не спросила тогда у Юлии, от кого она увела Каплера. Мне было неинтересно.
Юлия и Пидемский вместе ездили на могилу к Алексею Яковлевичу — Юлия похоронила его в Старом Крыму, там, где они вдвоем бродили по степям и горам. Потом, вернувшись, она читала мне строки: «Твои тюльпаны на его могиле» и говорила: «Вот не знаю, как лучше сказать, может быть: „Его тюльпаны на