продолжал:
– Я полагаю, что в настоящее время те, которые скрываются за кулисами, угрожают местью, страшась, как бы в печати – а это ведь запросто может случиться – не распространились те же дурацкие слухи. Там, наверху, не хотят демаскироваться и – еще меньше – быть демаскированными, не хотят никакой гласности; что ж, вполне понятно. У наших бюргеров свобод предостаточно, ну и пусть себе буянят на отведенном им пространстве, лишь бы наверх не совались.
Что это было? Даумер, казалось, понял, куда клонит этот человек, и решил повиноваться темному приказу; итак, его добрая воля опередила принуждение.
– Я хотел бы позволить себе один вопрос, уважаемый господин Даумер, – снова начал чужестранец, – вы действительно убеждены, что приблудный мальчонка, в котором, не стану отрицать, и я, на свой лад, принимаю участие, правда довольно поверхностное, заслуживает, оправдывает наконец доверие вполне серьезных людей? Стоит ли вся и всех занимать его сомнительной участью? Что же останется для великих дел, для нации, науки, для искусства и религии, для жизни вообще, если такой человек, как вы, все свои духовные силы растрачивает на то, что можно назвать лишь нелепой игрой природы. Здесь на все лады прославляют необычные способности найденыша, а я тщетно стараюсь установить, в чем они проявляются. Беру на себя смелость предположить, что и вы в них не уверены. Подождем еще немного, и в этом пункте все печальнейшим образом прояснится для нас. В человеческом обществе сотни тысяч индивидуумов рождены с такими же или большими данными, и тем не менее им выпал куда более печальный жребий. Истинная добродетель должна была бы ратоборствовать и за них, ибо в идеальном смысле для сострадания к ближнему границ не существует. Но что станется с человеком, который разорвет на клочки свое сердце, чтобы действенно сострадать каждому? В день, когда достойная цель потребует от него достойной жертвы, ему же нечего будет отдать. Представьте себе Каспара десять лет назад, и мнимого чуда более не существует, остается лишь голый факт, посрамляющий все домыслы, в лучшем случае курьез, для того чтобы сделать попикантнее застольную беседу. Курьез и чуть-чуть таинственности, которая так будоражит незрелые умы.
Несогласие, возмущение отразились в чертах Даумера, блуждающий взгляд его искал Каспара, но проговорил бедняга всего-навсего:
– Не словами заявляет о себе душа человеческая.
Чужестранец горько усмехнулся.
– Душа, душа, – передразнил он Даумера. – Она не заявляет о себе словами, ибо сама такое же слово, как и все прочие. Глаз видит, палец осязает, каждый волосок живет на свой манер, кровь течет по жилам, любое чувство делает мир одушевленным, смерть – постижимой, а вы толкуете о душе. Право же, можно подумать, что душа – это бриллиантовое ожерелье, которое суетная женщина держит под замком в своей шкатулке и лишь изредка надевает, чтобы блеснуть им на балу! Все люди сотворены одинаково, и добавочные силы у человека не привилегия, а всего лишь надежда. Или вы полагаете, что орел вправе считать Душу своей прерогативой, потому что он летает быстрее и величавее, чем гусь? Душа! Вы, господа, занимаетесь богохульством, как отрицая душу, так и доказывая в своих книгах, что она существует.
Наступило молчание. «Это речь сатаны», – подумал Даумер, а когда он наконец собрался ответить, чужестранец учтиво и настойчиво его опередил:
– Я знаю, вы любите Каспара, – проговорил он совсем другим голосом, серьезно и задушевно. – Любите, как брат, и не сострадание питает ваше чувство, а достойное стремление найти бога в сердце другого и познать себя через свое подобие. Но вы ищете оправдания для своей любви, в этом все дело. Надо ли мне говорить вам, что нет раны более глубокой, чем разочарование – неизбежное следствие подобного внутреннего раздора? Послушайтесь моего совета, бегите близости того, кто отныне может принести вам только разочарование.
Значит, мы слишком слабы, чтобы перед лицом пережитого остаться такими, какими мы были, когда жаждали это пережить?
Морщинистое, старообразное лицо чужестранца искривилось легкою гримасой сожаления. Едва заметным жестом он дал понять, что больше ему говорить не о чем, и они смешались с толпою гостей. Даумер, окончательно утративший душевное равновесие, хотел только одного – поскорее вырваться из этих шумных зал. Он пошел искать Каспара и нашел его среди нарядных переливчатых платьев и темных фраков. Фрау Бехольд сидела на низенькой скамеечке почти у самых его ног, лицо ее было сурово и мрачно.
Когда, после долгого и обстоятельного прощания, они молча шли по пустынным улочкам, Даумер вдруг обнял Каспара за плечи и воскликнул:
– Эх, Каспар, Каспар! – Это прозвучало как заклинание.
Каспар, жаждавший, чтобы его наставили и вразумили, ибо сотни вопросов теснились в его душе, вздохнул и доверчиво, как прежде, улыбнулся своему учителю. Может быть, этот взгляд, эта улыбка разбередили глубоко дремавшее в Даумере сознание своей неуверенности и своей вины, может быть, ночь, тишина, мучительные сомнения, странный разговор, который он только что вел, не в меру воспламенили его дух, но он остановился, еще крепче обнял Каспара и, воздев очи горе, воскликнул:
– Человек, о, человек!
Каспара насквозь пронзило это слово. Ему вдруг почудилось, что он понял его смысл: человек! Где-то в глубине он увидел существо, прикованное, скрученное по рукам и ногам, смотрящее на мир из своей бездонной ямы, чуждое себе самому, чуждое и тому, кого оно окликало: «Человек!»– и кто мог ответить лишь тем же возгласом: «Человек!»
Слух Каспара цепко удержал этот звук, в котором, вероятно, благодаря взволнованности Даумера, ему слышалось что-то священное. На следующее утро Каспар взял свой дневник и сделал первую запись – три слова: «Человек, о, человек», для непосвященного, разумеется, бессмысленные иероглифы, но для него исполненное значения предуказание, раскрытая тайна, магическое изречение, отвращающее опасности. Ребячливый и наивный, он с этого мгновения стал относиться к дневнику как к некой святыне, доступной лишь в минуты величайшей собранности и душевного умиления. Однажды, когда его одолевала тоска и смутные страхи, что случалось нередко, он принял странное решение, впоследствии оказавшееся для него немаловажным, а именно, что никто, кроме его матери, не прочитает написанного в этой тетради. Упорствовать в своих намерениях он умел.
Когда, через несколько дней после описанных событий, к Даумерам явились принцессы Курляндские, давние приятельницы Фейербаха, с искренним участием относившиеся к Каспару, разговор случайно зашел о тетради, подаренной президентом своему подопечному, и Даумер сказал что-то об отлично выгравированном портрете Фейербаха на первой странице. Дамы высказали желание на него взглянуть. К всеобщему удивлению, Каспар наотрез отказался принести тетрадь. Испуганный Даумер упрекнул его в неучтивости, но юноша упрямо стоял на своем. Дамы не настаивали, более того, тактично перевели разговор, но, когда они ушли, Даумер, хорошенько отчитав Каспара, спросил о причине его отказа. Каспар молчал.
– Ты и мне откажешься показать тетрадь, если я этого потребую?
Каспар посмотрел на него широко открытыми глазами и простодушно заметил:
– Не надо этого требовать, прошу вас.
Пораженный Даумер ушел, не проронив больше ни слова.
Под вечер явился господин фон Тухер, сказал, что хотел бы поговорить с Даумером с глазу на глаз, и, когда они остались одни, с места в карьер объявил:
– К сожалению, должен сообщить вам, что я дважды уличил во лжи нашего Каспара.
Даумер только руками всплеснул. «Этого еще недоставало, – подумал он. – Уличил во лжи, дважды уличил во лжи! Бог ты мой, да как же это случилось?»
А случилось это, по словам господина фон Тухера, так: в воскресенье он вместе с бургомистром зашел в комнату Каспара и попросил юношу пройтись с ним до его дома. Каспар, сидевший за книгами, отвечал, что он этого сделать не может: Даумер-де запретил ему выходить из дому. Бургомистру это заявление сразу показалось подозрительным, тем паче что Каспар избегал смотреть ему в глаза; он тогда поспешил спросить господина Даумера, как тот, вероятно, помнит, и его подозрение, увы, подтвердилось. На следующий день оба они, господин Биндер и господин фон Тухер, в отсутствие хозяина дома пришли к Каспару и упрекнули его за то, что он сказал им неправду. Каспар сначала вспыхнул, потом побледнел,