положительно вдохновляет.
— А я сейчас прочла статью Коробкова. Как глупо! Боже мой, как все глупо!
Ордынцев улыбнулся.
— Да-а… И главное, злость-то беззубая, не задевает. Ругают тебя, а читать скучно.
— А знаешь, в одном я все-таки согласна с ним, а не с тобой, где он защищает утилитаризм. Я не понимаю, почему ты утилитаризм находишь пошлым. Ведь его не нужно непременно понимать в смысле «моральной арифметики» Бентама: хочу поступить хорошо — и высчитываю, что для меня же это будет выгодно и приятно. Так никогда это не делается. Просто, я поступаю хорошо, потому что мне было бы противно поступить иначе.
Он неохотно протянул:
— Ну, да… Дело в том, что наши так называемые нравственные действия вообще внеразумны, и здесь не может быть самого вопроса об их выгодности или приятности.
Вера Дмитриевна встрепенулась и придвинулась к нему.
— Погоди, почему? Ведь чувство голода тоже внеразумно, а оно в то же время неприятно, и я ем. Ем, потому что я голодна, потому что мне хочется есть, потому что я испытываю ощущение голода…
Ордынцев лениво потянулся и шутливо похлопал ее по руке.
— «Голодна», «хочется есть», «испытываю ощущение голода», — ведь все это одно и то же!.. Ах, Верка!.. — Он добродушно засмеялся.
Вера Дмитриевна нетерпеливо возразила:
— Ну, это не важно! Я только хочу сказать…
Он стал серьезен.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Пожалуй, в этом смысле ты права.
Вера Дмитриевна быстро взглянула на него, закусила губу и молча наклонилась над чашкою. Она видела, — Ордынцев соглашался просто потому, что ему было неинтересно спорить. Чувствовалось, он уже сотни раз слышал все эти возражения, и их скучно было опровергать.
Она молча пила кофе. Ордынцев не заметил, почему она замолчала, и стал говорить о том, что сегодня писал. Он любил излагать Вере Дмитриевне свои новые мысли. При этом они становились и для него самого яснее и отчетливее.
И опять ее стал захватывать тот живой, сиявший мыслью огонь, которым были полны его слова. Она оживилась, спрашивала, возражала. Ордынцев легко отстранял ее возражения, как гибкие прутики, и вел ее мысль за своею, как послушного ребенка.
Вечером они пили чай у матери Ордынцева. Она жила с двумя дочерьми в Чукурларе. Ордынцев посещал ее аккуратно каждую субботу, был предупредителен к матери, болтал и смеялся с курсистками- сестрами. Вера Дмитриевна чувствовала себя там хорошо и свободно, но ее стеснял Ордынцев: она видела, что он здесь только исполняет свой долг. Часто, когда все они, и Ордынцев с ними, смеялись и дурачились, в его глазах вдруг мелькала только ей заметная скука и усталость. Чувствовалось, как все они чужды ему. Было неловко за себя и за всех. Как будто большой человек, согнувшись, ходил среди них на корточках, чтобы быть одинакового роста с ними, и она видела, как от этого у него ноет все тело.
Так было и теперь. Но Вера Дмитриевна не чувствовала неловкости за себя. Ей вдруг стало вызывающе странно, — почему это обыкновенная, живая жизнь так непереносима для него? Вот, даже эти кипарисы, дымчатая даль моря, горы — всё это как будто немножко конфузится перед ним оттого, что не думает о критериях познания… С какой стати всем им конфузиться?
Они вдвоем возвращались домой по набережной. Ордынцев был вял и бледен. Он потер висок.
— Голова начинает болеть… Проедемся на лодке, я погребу.
— Поедем… Тогда туда пойдем, лодки там отдаются.
Вера Дмитриевна указала рукою по направлению к молу. Ордынцев поморщился и украдкою поглядел по сторонам.
— Ну, Вера!..
— Ах, да! Неприлично пальцем показывать… Хорошо, не буду!
Она усмехнулась про себя и пошла, глядя в землю.
Вот тоже. Он по натуре боец, смелый и дерзкий. Его веселит, когда на него набрасываются орды защитников шаблона, когда его имя заливают грязью. Но это в области мысли. А в жизни он труслив и косен. Он двадцать раз оглянется в обе стороны, прежде чем перейти улицу, и приходит в ужас, если она режет котлету ножом… Она отыскивала в нем темное и нехорошее и старалась этим закрыть от себя тоску, которая была в ней от его холодности и отчужденности.
Солнце село. Все было в какой-то белой, тихой, раздражающей дымке. Тускло-белесое, ленивое море сливалось с белесым небом, нельзя было различить дали. Два черных судна неподвижно стояли на якорях, и казалось, они висят в воздухе.
Ордынцев молча греб. Вера Дмитриевна думала и не могла разобраться в той вражде и любви, которые владели ею. И было у нее в душе так же раздраженно смутно, как кругом. Волны широко поднимались и опускались, молочно-белые полосы перебивались темно-серебряными, в глазах рябило. Кружили чайки, и их резкие крики звучали, как будто несмазанное колесо быстро вертелось на деревянной оси.
Вера Дмитриевна злыми, вызывающими глазами посмотрела на Ордынцева и спросила:
— Скажи, Боря, ты сейчас любишь меня?
Он удивленно оглядел ее и пожал плечами.
— Что за вопрос!
— Ну, скажи, любишь? Он неохотно ответил:
— Люблю, конечно.
Вера Дмитриевна нервно рассмеялась и замолчала. Ордынцев, нахмурившись, продолжал грести. Она опять заговорила:
— Ведь любовь вообще бывает разная. Человек любит своего ребенка, любит и карася, жаренного в сметане. Но своего ребенка он не станет жарить в сметане.
Ордынцев перестал грести, внимательно посмотрел на нее и мягко сказал:
— Верочка, зачем этот тон? У тебя что-то есть на душе. Почему этого не высказать просто? Ведь гораздо легче все выяснить, когда не сердишься. Что с тобою?
Его простые, ласковые слова оборвали ее ненавидящее настроение.
— Что со мной?.. — Она помолчала, чтоб он не заметил подступивших к ее горлу слез. — Что со мной… Боря, мне странно, ты ничего не замечаешь, а ведь я уж сколько недель мучаюсь… И с каждым днем больше…
Ордынцев широко раскрыл глаза, как будто очнулся от глубокой задумчивости.
— Это правда, ничего не заметил, — наивно согласился он.
— Ну, вот… — Она еще помолчала. — Разве я не вижу, что ты меня совсем не любишь, что мы с тобой не пара? Ты живешь своею отдельною внутреннею жизнью, и до меня тебе нет совсем никакого дела. Тебе скучно со мной говорить. Все, над чем я думаю, для тебя старо, банально, уже давно передумано… И ты любишь только мое тело, одно тело… Господи, как это оскорбительно!
Ордынцев страдальчески нахмурился и вздохнул.
— Погоди, Вера. Согласись, ведь, например, Марья Александровна в двадцать раз красивее тебя. А ты знаешь, я ее не выношу. Зачем же так говорить?.. Дело очень просто. Ты удивительно романтична и все хочешь какой-то «общности душ». Сколько уж у нас об этом было разговоров. Ее у нас, конечно, нет и не будет. Люди с каждым поколением становятся все сложнее и разнообразнее. Теперь никогда уже два человека не смогут «слиться душами». Я думаю, скоро даже простая дружба будет становиться все труднее.
— Боря, да ведь у нас с тобою даже и этой простой дружбы нет, между нами нет
— Во-от как! — Ордынцев замолчал и с выжидающим вниманием уставился на Веру Дмитриевну.