Алексеевна должна не только лечить, но и выписывать нас, оказалась настолько неожиданной, что на некоторое время между нами и ею возникло отчуждение. Ведь не только врачебной, но и другой, ужасной властью она должна была опять возвращать нас в лагерь. В тот момент, когда она на кого-то укажет: «Здоров»,– она станет как бы работником лагерной администрации.

Отвязаться от этой мысли было невозможно. И свободная манера держаться, крахмальный халат, шелковое красивое платье теперь не только радовали, но и внушали опасения.

Заговорили с ней о выписке. Она сказала:

– Надо вначале выздороветь. Потом карантин. Не торопитесь. Тиф – болезнь долгая.

Она понимала, о чем ее спрашивают.

Но все же было решено устроить ей проверку. Надо было спросить, есть ли у нее муж, воюет ли он или тоже в плену. Кто-то из выздоравливающих, лежавших рядом с Соколиком, сказал:

– Соколик, спроси. Ты с ней часто разговариваешь.

Я ожидал, что Соколик ответит яростной вспышкой. Он был уверен, что все, конечно же, заметили его ссору с Софьей Алексеевной. Но он промолчал. Тот же человек повторил:

– Спросишь?

– Что ты… привязался? Спросишь, спросишь… Сам спрашивай. Язык есть? Норовите… на чужой спине в рай въехать.

Кто– то сказал:

– Соколик не спросит. Он в нее влюблен.

Теперь вспышка должна была разразиться, но Соколик и на этот раз промолчал.

Потом, когда еще кто-то затронул Соколика, яростная вспышка все-таки была. Соколик плевался, будто в рот ему попал волос. Погасло еще два-три смешка – никто больше не шутил. И я вдруг почувствовал: сказано не об одном Соколике. Должно быть, только в таком гибельном месте могла возникнуть эта общая влюбленность беспомощных мужчин в женщину, которая не красила губы и держалась так, что люди, приходившие в сознание, не сразу вспоминали, что они в лагере, в тифозном бараке. Я тоже каждый день с напряжением, от которого, казалось, зависит вся моя жизнь, ждал ее появления, ревновал к каждому, с кем она разговаривала внимательнее, чем со мной, мучился сожалением, что так коротка минута, которую она тратит на меня. Она уходила, и я накрывался одеялом с головой, чтобы никто не мешал мне вспоминать, как она подошла, как, не щурясь, стояла, освещенная солнцем. Воспоминания не удовлетворяли меня, я представлял, что я должен был сказать, что могла сказать она. Времени было много, мечта моя плелась непрерывно и приводила нас с ней домой. Когда-то я пережил две детские влюбленности во взрослых женщин: в учительницу математики (она подходила к первой парте, на которой из-за близорукости я сидел, строго смотрела над моей головой в глубину класса, а я видел ее аккуратные, слегка испачканные мелом пальцы) и в соседку по лестничной клетке. Она редко спускалась на улицу с нашего четвертого этажа, у нее было больное сердце. Но теперь было не то. Влюблен, и притом восторженно, я был в Марию Черную, которая, понятно, совсем не замечала меня. Но это не мешало мне, не вызывало ревности. Я бы пришел в ужас, если бы она что-нибудь заметила. Должно быть, зарождающейся юношеской мечте, которую, как я теперь знаю, никакие обстоятельства не могут подавить, нужно было женское лицо. Сама же мечта была настолько восторженной, что расстояние, которое отделяло меня от настоящей любви, казалось мне бесконечно длинной дорогой самосовершенствования. Тиф меньше затронул женский лагерь. Но все же на третьем этаже у нас было женское отделение. Там вместе с больными женщинами жили наши сестры, там же они и болели. Остриженные, плотно повязанные косынками, выздоравливающие девушки иногда выходили на лестничную клетку постоять с нашими выздоравливающими. Мария Черная гоняла их:

– Стыдно! Война идет.

У Марии была репутация – «ни с кем». Репутация эта как бы присваивалась мужским лагерем. Мария ею очень дорожила. Даже случайно оказаться на лестнице с кем-нибудь вдвоем опасалась. Понятно, для моей мечты не подходили девушки, которые выходили «постоять»…

С Софьей Алексеевной было другое. Слишком много надежд с ней связывали больные. И это не забывалось, когда выздоравливающие видели, как мало у нее лечебных средств, как мало она может изменить в нашем общем несчастье.

О муже у нее спросили. Она остановилась, почувствовала, что спрашивают все.

– Мой муж – настоящий человек,– сказала она.– Я его очень уважаю.

Ее ответы всегда вызывали у нас восторг. Но проходил восторг, и выяснялось, что сомнений не убавилось.

– Давно с ним не виделись?

– С начала войны.

– Он военный?

– Кто сейчас не военный?

– Жив?

– Надеюсь. Еще есть вопросы?

Что– то менялось в наших отношениях. Наступил момент, когда все увидели, что главная ее тревога не здесь, не в нашем тифозном лагере. Какая-то опасность волновала ее. Однажды услышали, как на нее кричал Апштейн. Он шел за ней по лестнице и отстал, когда она вошла к нам. Апштейн был заперт вместе с нами. Еду ему привозили на той же друколке, на которой привозили еду нам. Говорили, что он мажется какой-то дезинфекционной мазью, носит резиновые перчатки и выходит из вахтштубы только для того, чтобы открыть или закрыть двери. Не каждый день его посещала жена, приносила белье и кастрюльки. Он ее принимал на улице. И держался с ней так же нетерпеливо и сердито, как и с нами. «Одичал»,-говорили о нем сестры. Его не сменяли, хотя кто-то из полицаев приходил в лагерь. Ему предстояло пройти и карантин вместе с нами. Присутствие запершегося в вахтштубе Апштейна часто не замечалось, но ощущалось всегда. Вечером он из вахтштубы выключал обычный свет и оставлял маскировочный синий, который почему-то плохо действовал на больных. Иногда слышно было, как он кричал на сестер, грозил Марии Черной. Но по лестнице он еще не поднимался и к нам не входил. Тиф испугал немцев. Эпидемия началась в лагере, но умерли первыми полицейский фельдшер, который накладывал мне гипс на руку, и немец врач. Были случаи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату