время, когда нас здесь не было. Как кого-то забили насмерть, сдали в концентрационный лагерь и какое невольное участие в этом принимал Иван. Поражала эта сообщническая интонация, которую, должно быть, Иван сам у себя не слышал, не понимал ее значения, не мог рассчитать, какое впечатление она произведет на слушателей. Он как бы еще раз переживал те события и помимо своей воли переживал их так, как тогда, когда кого-то сажали в штубу № 9, били резиновыми палками. Я вспоминал, как Иван грозил: «Был тут один быстрый! Где он теперь?»
Жила на лбу мускулисто вспухала, в голосе обида на несправедливость: сам он, успевший в своей жизни всего лишь несколько раз побриться, всегда среди множества голосов так ясно различал голос своей собственной, единственной жизни, так хорошо ощущал свое здоровье, свою чистоплотность, так просто и естественно принял когда-то неприязнь к голодранцам и вообще к городским, что не чувствовал вины. Несправедливость в этом и была. Виноват тот, кто неискренен. А к коменданту Иван был даже привязан. Сытость, здоровье, чистоплотность всегда были главными признаками жизненной правоты. К тому же Иван только подчинялся. А кто не подчинялся?
– Сергей, скажи!
– Да не надо этого,– говорил Петрович.
– Чего?
– Чтобы Сергей подтверждал. Свидетели нужны в суде. А в жизни хорошего человека и так видно. Правильно? Ты же среди людей живешь.
Иван сглатывал и в знак согласия наклонял чуб.
– А мы тебя не судим.
Опять напряглась жилка – Иван мучительно думал.
Петрович переводил разговор:
– Какой полицай сегодня дежурит?
Иван называл.
– Вот и хорошо,– говорил Петрович равнодушно, а Иван начинал покрываться краской – искренность его не была принята. Он знал только один способ пробудить в другом ответную искренность – рассказывал еще одну историю, называл имена и фамилии, которых никто не мог знать.
Подходил тезка Ивана, военнопленный Ванюша.
– Никто, говоришь, не знает?
– Никто.
– А ты знаешь?
Теперь Иван наклонял чуб так, будто собирался бодаться. На лбу собирались гневные морщины.
– Ну! – из-под нависшего чуба смотрел на Петровича, Ванюшу, меня,– Поговорили! Хватит.
Хлопал дверью, и мы видели в окно, как он, выросший из своих брюк, шел через лагерный двор.
– Укусит,– говорил Аркадий Ванюшке.– Не надо его сейчас раздражать.
– Может,– соглашался Петрович.
А дня через три Петрович и Ванюша объясняли мне, как найти рядом с разбомбленным домом тайник, в котором хранилось два пистолета.
– Пронесешь за два раза,– сказал Петрович.– Они тяжелые. В карман положишь, сразу будет видно.
Брюки мои держались на старом ремешке. Мне дали черный немецкий солдатский ремень с дюралевой квадратной пряжкой.
– На голое тело под ремень засунешь,– сказал Петрович.
Я изо всех сил удерживался от вопросов. Больше всего боялся, что кто-нибудь в самый последний момент передумает, скажет: «Забудь».
Мне казалось, что Аркадий, тяжело глядевший на меня своими выпуклыми глазами, остановит Петровича, отберет у меня черный ремень и скажет не мне, а Петровичу: «Завалится и нас завалит».
Должно быть, на лице моем ясно было написано сумасшедшее возбуждение.
– Остынь,– сказал Петрович.– Как в бараке скажешь про ремень?
Я, конечно, представил себе уже, как Костик спросит меня, а я промолчу и многозначительность будет накапливаться. Я, конечно, изменился. Но, может быть, главный урок, который я тогда не мог осилить, состоял в том, что человек, даже приспосабливаясь к самым тяжелым обстоятельствам, мало изменяется в чем-то своем. Осилить этот урок я не мог потому, что мне хотелось меняться. Все вокруг меня как будто бы говорило о том, что я изменился. Никто уже не мог третировать меня как малолетку. И если нужен был кто- то на рискованное предприятие, звали не Костика или Саню, а меня. И дело было, конечно, не в том, что я вырос и повзрослел. Я ведь и ослабел тоже и с кашлем не мог справиться. Но вот мне дали черный ремень, и я почувствовал радостную тяжесть тайны. Риск тоже радовал меня – военнопленные назвали день и час, а я был готов всей душой. Боялся я собственной жадности и неловкости.
– Скажу, что ремень Ванюша подарил,– сказал я Петровичу.
– Лучше променял. На что бы ты мог променять?
– Не на что.
– Это верно. Ну, пусть подарил. Ивану ве попадайся.
Военнопленные работали на «Вальцверке». То есть от лагеря сворачивали на мост, оставляя Лангенбергское шоссе в стороне. Они раньше возвращались в лагерь потому, что от «Вальцверка» до