опустошенное место приходят мысли, которых раньше не пускали. Вроде ожесточения, с которым я думал: «Из любого положения можно выпутаться!»
Когда Ванюша засмеялся, я сразу вспомнил, как его сапогами поднимали, чтобы обыскать. А он специально ожесточал бьющих, чтобы дальше отодвинуться от дороги. Все было на нем. А он как будто и не подумал об этом – слова мне не сказал, когда выпутались.
Оказывается, мог бы сказать.
И я вдруг почувствовал, с какой силой приходят к Ванюше его мысли. Мои могут отделяться от меня. А Ванюша и лицо прикрывал не от ударов, а чтобы глаза не выдали. И в спорах потупливается – ни одна чужая мысль не уживается рядом с его собственной. И спорить, наверно, станет только с тем, у кого такой же пристальный взгляд и зрачки неподвижные.
И еще я подумал, что раньше у Ванюши, как у всех людей, мысли были свои и чужие. Но в эти годы свои мысли приходили с такой силой, что вытеснили все чужие. И мерцание в глазах такое напряженное потому, что все мысли – свои.
И глупо было мне, почувствовав проповеднический жар, лезть с ними к Ванюше. Сам с Ванюшей, мысли – с Аркадием. А Ванюша в чужой мысли прежде всего чувствует не то, правильна ли она, а с какой силой пришла к человеку. Без человека мысль для Ванюши не существует. Человек заслуживает – с мыслью можно познакомиться. И глупо было мне думать, что за несколько походов с Ванюшей я поравнялся с ним.
По глазам бьют – глаз не отводи, тогда и проповедуй. Я видел такие глаза у раздражительного, у Володи, Гришки-часовщика и еще у многих. И у верующего старика были такие глаза. И даже у Соколика. Но у старика в глазах оловянная тусклость, а у Соколика исступление. Исступление было у злобных, завороженных своим первым открытием: «Вот она – жизнь!» Такие перед войной не успели ни о чем подумать. И отсталость их вдруг пришлась к месту. Тяжелая мысль заработала, и вот исступление, и злобная уверенность: «Все понимаю! Теперь не обманут!» Эти люди были мне ненавистнее полицейских.
Вначале мне казалось, что у Ванюши та же страсть. Но злобность тогда и выплескивается, когда препятствие устранено. А Ванюша потупливался, едва догадывался, что кому-то от его рысьих глаз тяжело. Я видел, как вырастало напряжение его неподвижных зрачков, когда он встречался глазами со скандалистом. Скандалисты ошибались: «Свой!» И тогда Ванюшино лицо меняла улыбка. И скандалисты понимали.
Я копировал даже Ванюшину косолапость. И – странно! – быстрее ходил. И поясницу мне неожиданно сковывало, как у Ванюши. И взгляд я учился не отводить. Утро начиналось счастливо, если я
И в Ванюшиной свободе, и в его напряжениях многое мне было одинаково необходимым. Но напряжение мысли в его мерцающих глазах всегда мне было чужим. Оно было слишком его собственным.
Если я набивался на выяснение отношений, Ванюша с некоторым затруднением говорил:
– И ты парень неплохой,– и добавлял загадочно: – Но все равно вместе не будем.
– Почему?
– Разведут.
– Кто?
– Война, жизнь.
Я думал, что ему неинтересно вглядываться в себя и все равно, что о себе сказать. А мне ото казалось невероятно опасным. Скажи о себе хорошо, обяжись – знаешь, ради чего обязываешься.
Но слов, чтобы поговорить об этом с Ванюшей, у меня не было. И не было чужой мысли, к которой мы отнеслись бы одинаково. А можно ли договориться, когда мысли только свои? Я чувствовал и вызов, и слабость мысли, за которую отвечает только один человек. Поэтому меня и привлекала учительская, государственная интонация Аркадия.
17
Но Аркадий не отвлекался для меня от своих мыслей, раздражений, разговоров.
Барак – много людей. Выделяют интересных. Меня Аркадий не замечал. Не спрашивал, не давал поручений, которые я, конечно, выполнил бы с наслаждением, лишь бы быть замеченным.
Быть замеченным – очень много. Выделенным – счастье. Но я уже догадался, чего-то во мне нет. Это что-то есть у Костика, есть у Вальтера. Костик брюзжит и смотрит на тех, кого ругает, своими прекрасными глазами. И, как бы он ни брюзжал, это что-то в нем не иссякает. Он мог бы украсть хлеб, кого-то обидеть – к нему не стали бы хуже относиться. Даже немцы его выделяли. Однажды Костика посадили на кран. И неумелый Костик крановым крюком сбил подготовленные к заливке формы. Другой жизнью бы за это заплатил. Костика только обругали. Может быть, это что-то даже не в нем, а в тех, кто на него смотрит. Но до этого я еще не додумался. И завидую Костику. Но еще больше завидую Жану и Вальтеру.
И, конечно, не перестаю надеяться, что это что-то откроется и во мне. И тогда в моей жизни произойдет главное. Чем бы я ни был занят, об этом я не забываю ни на минуту.
Пусть покажется чудовищным, но, когда я смотрел в глаза обыскивающему меня немцу, я не совсем забыл об этом. Поэтому и сбивала меня его улыбка.
Со мной ни разу не было. Но ведь с кем-то бывает.
Я сижу за столом, передо мной нож. Аркадию нож нужен. Он поднимается с нар и делает шаг к столу. Попросил бы – мне только руку протянуть. Но попросишь – обяжешься. А мне всегда казалось, что Аркадий был против моего появления в компании.
Заметить, наверно, так же непросто, как быть замеченным. Аркадий вообще не любит замечать. В этом