погружается в приятные хлопоты: поиски денег, аренду зала, пошив костюмов. Блок вежливо, но довольно равнодушно присутствует на показах. Дважды: 7 и 10 апреля. У него, напомним, в самом разгаре «медовый месяц» с Любовью Александровной. И, стало быть, сидит Дельмас на этих показах в первом ряду рядом с Александром Александровичем, и покоится ее перчатка на сукне его рукава, покуда Любовь Дмитриевна представляет на сцене даму-хозяйку из третьего видения «Незнакомки».
К лету Люба уже играет в Куоккале, в труппе А.П. Зонова (где многим запомнилась исполнением частушек, «которые за ней вся Куоккала пела») и в Петербург наведывается лишь изредка. В Куоккале же узнает о начале войны и о том, что ее Кузьмина-Караваева забирают на фронт. Она немедленно сообщает об этом Блоку и возвращается в Петербург.
(В Петербург - в последний раз: вскоре столицу из патриотических соображений переименуют в Петроград).
И немедленно же записывается на курсы сестер милосердия. Исключительно с тем, чтобы поскорее отбыть в составе 5-го Кауфмановского госпиталя в распоряжение Юго-Западного фронта, в Галицию - поближе к любимому. Блок запишет коротенькое: «3 сентября (1915). Люба уезжает: 11.37 вечера с товарной станции Варшавского вокзала». Подумает и добавит: «Поехала милая моя.» В общей сложности его милая проведет близ передовой девять месяцев. Блок будет гордиться ею, тревожиться, засыплет письмами, гостинцами и всевозможными книгами, газетами, журналами. В том числе — «Отечеством», где под заголовком «Отрывки из писем сестры милосердия» опубликует извлечения из ее «военных» писем.
А ля гер...
«Война - это прежде всего весело», - сказал Блок вскоре после того, как Россия ввязалась в бойню под названием Первая мировая. Зинаиде Николаевне Гиппиус сказал. По телефону. И та обессмертила безответственную реплику Блока.
Хотя, лукавим: сорвалось это с языка у Александра Александровича не так уж и случайно. Нет, господа: разрушительную, смертоносную стихию любой по-настоящему большой беды наш удивительно спокойный и миролюбивый герой всегда принимал всею душой и приветствовал тем самым звоном щита. Так было десять лет назад, в самом начале русско-японской, когда Блок писал брату Зинаиды Николаевны же: «А как хороша война, сколько она разбудила!».
Так будет в феврале, и летом, и осенью 1917-го. Впрочем, великий поэт лишь облекал в точные слова истинные умонастроения наиболее агрессивной части своего народа - определенное «веселье» в городе в те дни наблюдалось: прогневленный русский люд громил немецкие магазины. С крыши германского посольства сбросили гигантских чугунных коней. И, как было сказано, за неимением фантазии царь, решивший не отставать от народа, разразился высочайшим манифестом о переименовании столицы империи.
Тут и там говорили о новых и новых победах русского оружия. Мало кто сомневался в том, что Рождество наши войска встретят в Берлине. С месяц примерно не сомневались. Пока Вторая армия не погибла бесславно в Мазурских болотах, а командующий ею генерал Самсонов не застрелился, не перенеся горечи и позора. И сразу поползли слухи о чудовищной нехватке снарядов на фронте, о бездарности генералитета, о воровстве в военном ведомстве, о заговоре распутинской клики, предательстве и измене, о государыне-немке, в конце концов. На Варшавский вокзал, с которого совсем недавно с триумфом уехала Люба, теперь прибывали и прибывали эшелоны с ранеными. И Блоку тоже перестает быть весело: «Война - глупость, дрянь».
Незадолго до этого случай свел его в ресторане Царскосельского вокзала с Ахматовой и уходившим на фронт Гумилевым. Тот записался добровольцем в эскадрон лейб-гвардии Уланского полка 2-й гвардейской кавалерийской дивизии конницы хана Нахичеванского (не правда ли -красиво звучит полное название этой воинской части!). Освобожденный от воинской повинности по косоглазию, Николай Степанович с огромным трудом добился разрешения стрелять с левого плеча; через два месяца он получит свой первый Георгиевский крест...
Поэты Блок и Гумилев с трудом переносили друг друга.
Блок был ходячим воплощением неприятия классическим символизмом всего предельно поверхностного и неофитского (о стихах Гумилева он отзывался как о холодных и «иностранных»). Блок же бесил Гумилева самим фактом своего существования в ранге первого поэта. Анна Андреевна с величайшей обидой вспоминала, как она надевала ботинки в каком-то гардеробе, а Блок стоял за спиной и бубнил: «Вы знаете, я не люблю стихов вашего мужа». Ему вообще казалась дикой идея Гумилева насчет возможности учить людей писать стихи, Блока отвращали его пламенные речи о каких-то там правилах и законах стихосложения.
И за все это поэт Гумилев чувствительнейше отомстит поэту Блоку. В свой черед.
Но это - поэты. А военнообязанные Гумилев с Блоком благополучно пообедали. Блок раскланялся и удалился. Глядя ему вслед, Гумилев произнес всем теперь известное: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это все равно, что жарить соловьев.».
Ни на какой фронт неисправимый пацифист Блок не собирался. До призыва ратников 1880-го года рождения было еще невообразимо далеко. К тому же, от их семьи уже воюют. Вон Франц Феликсович в отпуск наведывался: «бодрый, шинель в крови». Люба опять же.
Они аккуратно переписываются. Блок деликатно докладывает о присутствии в его жизни Л. А.Д. (в гостиной у мамы постоянно стоит терпкий аромат ее крепких духов). Порой норовит даже сподробничать, но тотчас спохватывается и твердит, что этого «никому, даже тебе говорить не надо». А почему бы и не сказать, если и Любовь Дмитриевна на фронте лишь затем, чтобы не потерять из виду своего К.?
Любин Кузьмин-Караваев воевал в качестве вольноопределяющегося при своем отце-генерале. И Л.Д. целый месяц донимала Блока терзаниями - где он да что? И наконец: «К.-К. нашел меня и был у меня в госпитале. Их полк понес мало потерь, но лошади все замучены, и потому их поставили верстах в 40 от Львова на отдых и поправку. Они обошли Перемышль, были в Карпатах, все время в соприкосновении с австрийцами, но без крупных стычек... (Куда, интересна, военная цензура глядела?) . К. похудел очень, но загорел, и бодрый у него, военный вид. Отец его бережет, но все же посылал с опасным донесением ночью под огнем и в свете прожекторов и ракет.
(Очень, наверное, важная для мужа информация; он, чай, тоже места себе не находил - да как же, дескать, там наш К?) . Меня отпустили, и я провела день с ним и его отцом, обедали в ресторане и были в чудном кинематографе!» И это уже сугубо - предельно даже товарищеские отношения. Супруги, конечно, очень интересуются происходящим друг с другом, но жизни их разны. Он пробавляется проблемами вялотекущего литературного процесса, она - лазаретскими делами. В письмах Блок спрашивает Любу, где ему искать его шапки (он, видите ли, рылся в сундуках, но не нашел и до сих пор носит «цирилиндаль»).
Всё чаще теперь Л.Д. обращается к мужу уже не «Мой милый», а «Товарищ мой!» Грозится взять отпуск и приехать навестить. Но с отпуском у нее так и не выгорает. Вообще-то Любови Дмитриевне и самой вся эта фронтовая самоотверженность порядком поднадоела. Четвертый месяц уже как-никак «воюет». В декабре она пишет, что очень хочет домой. Кроме того, ей снова отчаянно хочется играть («точно зудит во всех жилах») - «Ты приедешь и играть будешь, -отвечает ей Блок, - Мои праздники будут заключаться в том, что у мамы будет пьянино, и я буду слушать пение Л. А. Дельмас».
Все-таки, Блок неповторим. Счастье по нему незамысловато: мама с пьянино, тут же где-то рядом Люба - играет, да еще одна Люба - поет.
Взаимные же заверения в вечной любви - это будьте любезны! Это святое. Она: «Я об тебе думаю постоянно, мне трудно рассказать как - а только больше всего на свете люблю тебя, куда бы меня ни бросило». Он: «Я думаю о тебе - думаю сквозь всю мою жизнь, которая еще никогда не была такой, как