заскрежетали решетки. Теперь выпускали всяких зверей: тигров с Евфрата, нумидийских пантер, медведей, волков, гиен и шакалов. Вся арена покрылась волнующимися телами зверей, желтых, черных, коричневых, пестрых. Наступило замешательство, ничего нельзя было разглядеть в этом хаосе кувыркавшихся звериных тел. Зрелище перестало быть похожим на действительность и превратилось в какой-то кошмар, оргию крови, какую-то страшную грезу обезумевшей души. Мера была превзойдена. Среди рева и воя послышались с разных сторон амфитеатра истерические крики и смех женщин, не выдержавших напряжения. Людям стало страшно. Лица исказились. Слышались отчаянные крики: 'Довольно! Довольно!'
Но зверей легче было выпустить, чем загнать обратно. Но цезарь нашел способ очистить от них арену, доставив новое развлечение народу. Во всех проходах появились черные, украшенные перьями нумидийцы с луками. Зрители поняли, что им предстоит увидеть, и приветствовали их радостными криками; а те, подойдя к барьеру, стали осыпать зверей тучами стрел. Это действительно было ново — стройные черные тела откидывались назад, натягивали тугую тетиву и посылали стрелу за стрелой. Певучий звук тетивы и свист пернатых стрел смешивался с ревом восхищенной толпы и воем раненых зверей. Волки, медведи, пантеры и оставшиеся в живых люди сбились в тесную кучу. Лев, почувствовав укол стрелы в боку, поднимал вдруг разъяренную морду, разевал пасть и пытался вырвать ужалившую стрелу. Мелкие звери, всполошившись, бегали по арене или теснились у решеток, а стрелы все время свистели и свистели, пока все живое не было истреблено.
Тогда на арену выбежали сотни цирковых рабов, вооруженных кирками, лопатами, метлами, тачками. Закипела работа. Арену быстро очистили от трупов, крови и кала, вскопали и выровняли землю, посыпали толстым слоем свежего песка. Потом выбежали амуры, разбрасывая лепестки роз, лилии и другие цветы. Снова стали жечь аравийские благовония. Веларий [63]Веларий — занавес, которым прикрывали амфитеатры. был сдернут, потому что солнце уже клонилось к закату.
Люди с удивлением переглядывались, недоумевая, какое еще зрелище может быть им показано сегодня.
Их ждало то, о чем никто не мог догадаться. Цезарь, покинувший перед этим свою ложу, появился вдруг на засыпанной цветами арене, одетый в пурпурный плащ и золотой венок. Двенадцать певцов с кифарами выступали за ним, а он с серебряной лирой в руках торжественно вышел на середину и, поклонившись зрителям, поднял глаза к небу и застыл так, словно ожидая вдохновенья.
Потом ударил по струнам и запел:
Песнь переходила постепенно в печальную, полную боли элегию. Цирк взволнованно молчал. Сам цезарь растрогался и продолжал петь:
Голос Нерона задрожал, и его глаза стали влажными. На глазах весталок также показались слезы, а народ после долгого молчания разразился долго не смолкавшим громом рукоплесканий.
А в это время через раскрытые коридоры доносился скрип телег, на которые складывались кровавые останки христиан, мужчин, женщин и детей, чтобы вывезти их за город и бросить в ямы, которые назывались путикулы.
Апостол Петр схватился руками за свою белую дрожащую голову и восклицал в душе:
'Господи! Господи! Кому ты отдал власть над миром? И почему ты хочешь основать свою столицу в этом городе?'
XIV
Солнце склонилось к горизонту и, казалось, таяло в вечерней заре. Игры были кончены. Народ покидал амфитеатр и выходил из цирка, толпами рассеиваясь по городу. Августианцы пережидали, пока схлынет толпа. Все они собрались у ложи цезаря, куда тот вернулся, чтобы выслушивать льстивые похвалы. Хотя слушатели и не жалели рук, хлопая ему после окончания песни, для него этого было мало, потому что он ждал восторгов, переходивших в безумие. Напрасно теперь все рассыпались в льстивых восклицаниях, напрасно весталки целовали 'божественные' пальцы, а Рубрия наклонилась к нему так близко, что золотистая голова ее касалась его груди, — Нерон был недоволен и не мог этого скрыть. Его удивляло и тревожило, что Петроний молчит. Какое-нибудь одно слово его, оттеняющее достоинства стиха, какая- нибудь похвала из уст знатока была бы ему в эту минуту великим утешением. Не в состоянии более выдержать, он сделал Петронию знак и, когда тот подошел к ложе, спросил:
— Скажи…
Петроний холодно ответил:
— Молчу, потому что ты превзошел себя. И я не нахожу слов.
— И мне так казалось, однако народ…
— Как можешь ты требовать от черни, чтобы она ценила поэзию?
— Значит, и ты заметил, что меня благодарили не так, как это следовало бы?
— Потому что ты выбрал неудачную минуту.
— Почему?
— Мозги, напитавшиеся кровью, не могут внимательно слушать.
Нерон сжал кулаки и воскликнул:
— Ах, эти христиане! Сожгли Рим, а теперь обижают меня. Какие еще мученья придумать им?
Петроний понял, что он избрал неверную дорогу и что слова его вызывают действие обратное тому, чего он хотел добиться, поэтому, желая отвлечь мысли от христиан, он наклонился к цезарю и прошептал:
— Твоя песнь превосходна, но я сделаю одно лишь замечание: в четвертом стихе третьей строфы размер оставляет желать лучшего.
Нерон покраснел, словно его уличили в постыдном преступлении, посмотрел на него со страхом и ответил шепотом:
— Ты все заметишь!.. Знаю!.. Я переделаю!.. Но ведь больше никто не заметил, не правда ли? Но ты, ради богов, не говори никому… если… тебе дорога жизнь…