совете пан Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, пан Володыевский и Вурцель советовали князю идти на север, к Чернигову, который лежал за глухими лесами, а затем на Любеч и там уж переправиться к Брагинову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Брагинова тянулись громадные болота, через которые трудно было переправиться даже пехоте, не говоря уже о тяжелой коннице и артиллерии.
Князю, однако, понравился этот совет, но перед долгим походом он хотел еще раз показаться на своем Заднепровье, чтобы хотя временно не допустить взрыва мятежа, собрать шляхту, навести ужас на народ и надолго оставить впечатление этого ужаса: в отсутствие князя этот ужас должен был быть ангелом-хранителем страны и опекуном всех тех, кто не мог идти с войском князя. А так как княгиня Гризельда, панны Збараские, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил идти туда попрощаться. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были все малороссами, но, воспитанные в строгой дисциплине и превращенные в регулярное войско, преданностью своей превосходили другие полки. В стране еще было спокойно. Кое-где лишь появлялись шайки бродяг, грабивших без различия и шляхетские усадьбы, и мужиков; дорогой многие из них были перебиты или посажены на кол. Но чернь нигде еще не восстала. Всюду было брожение умов, мужики потихоньку вооружались и уходили за Днепр. Страх сдерживал еще жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием служило уже то, что в деревнях, из которых мужики не ушли к Хмельницкому, они все же бежали при приближении княжеских войск, точно опасаясь, что страшный князь прочтет у них по глазам, что таится в глубине их души, и будет карать их. Он карал всюду, где замечал малейший признак бунта, а так как вообще натура у него была несдержанная и не знавшая границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два вампира — один для шляхты — Хмельницкий, другой для восставшего народа — князь Еремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится и реки заалеют. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий — победитель в битве при Желтых Водах и Корсуни, Хмельницкий, уничтоживший коронные войска, взявший в плен гетманов и стоявший во главе стотысячной армии, попросту говоря, боялся лубенского пана, который пошел искать его за Днепром.
Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь задержался для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать, что прибыли гонцы от Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь велел им явиться немедленно. Вскоре в дом подстаросты той усадьбы, где остановился князь, вошли довольно гордо и смело шесть запорожцев, особенно старший из них, атаман Сухая Рука, гордившийся корсунским погромом и своим недавним чином полковника. Но когда они взглянули в лицо князю, ими овладел такой страх, что, упав ему в ноги, они не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный первыми рыцарями, велел им встать и спросил, зачем они прибыли.
— С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука.
Услышав это, князь, пристально глядя на казака, ответил спокойно, но с ударением на каждом слове:
— От вора, лодыря и разбойника, а не гетмана!
Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив головы на грудь, молча стояли у дверей. А князь велел пану Машкевичу прочесть письмо.
Письмо было полно покорности. В Хмельницком, даже после Корсунской победы, лиса брала верх над львом, змея — над орлом, он не забывал, что пишет Вишневецкому [47]. Он ластился, быть может, для того, чтобы успокоить и потом больнее укусить. Он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманы испытали на себе превратность судьбы, то виной этому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он навсегда останется его покорным слугой; а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомлял князя, что пойманного в Сечи гусарского поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем следовали жалобы на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем оскорбил его гетманское достоинство и все запорожское войско. Этому высокомерию и пренебрежению, которые казаки всегда встречали со стороны ляхов, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо кончалось изъявлением верности Речи Посполитой и покорности князю.
Слушая это письмо, сами посланные были удивлены. Они не знали заранее содержания письма, но ожидали скорее оскорблений и вызова, чем просьбы. Одно было ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на столь славного вождя со всеми своими силами, он оттягивал и, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось в походах и битвах с отдельными отрядами; ясно было, что он боялся князя. Послы еще больше присмирели и во время чтения письма не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к этому. А князь слушал спокойно и только по временам опускал веки, точно желая затаить молнии гнева. Видно было, что он едва сдерживает негодование. Когда чтение было кончено, он не сказал ни слова послам, а лишь велел Володыевскому увести их и держать под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал следующее:
— Велика хитрость нашего неприятеля — одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом напасть врасплох, или идти в глубь Речи Посполитой, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности; если б я вздумал продолжать воевать с ним, то мятежником оказался бы не он, а я, так как я нарушил бы волю Речи Посполитой.
Вурцель даже за голову схватился:
— О vulpes astuta! [48]
— Что же вы мне посоветуете, мосци-панове? — продолжал князь. — Говорите смело, а потом я объявлю вам свою волю.
Первый начал старик Зацвилиховский, который давно уже покинул Чигирин и присоединился к князю.
— Пусть все будет по воле вашей светлости, но если можно мне дать совет, то я скажу, что вы, ваша светлость, с присущей вам быстротой, поняли намерения Хмельницкого, ибо они вполне определенны; мне кажется, что обращать внимание на его письмо не нужно, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он поведет переговоры с Речью Посполитой; позор и стыд для нее будет оставить подобное insultum [49] безнаказанным. Я, впрочем (и он обратился к полковникам), жду мнения мосци-панов и не считаю свое безошибочным.
Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле:
— Мосци-хорунжий, вашими устами вещает мудрость и опытность! Надо сорвать голову гидре, пока она не разрослась и не пожрала нас самих.
— Аминь! — закончил ксендз Муховецкий.
Остальные полковники по примеру стражника загремели саблями и заскрежетали зубами, а Вурцель сказал следующее:
— Мосци-князь, оскорбление для вашего имени уже то, что этот вор осмелился писать вашей светлости — только кошевой атаман имеет от Речи Посполитой это право. А его, гетмана-самозванца, можно считать только убийцей, как это справедливо рассудил пан Скшетуский, не приняв от него писем к вашей светлости.
— Так и я думаю, — сказал князь, — но так как не могу схватить его самого, то накажу его в лице его послов.
С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал:
— Пане Вершул, велите своим татарам отрубить этим казакам головы, а старшого, не мешкая, посадить на кол.
Вершул склонил свою красную как сосновый ствол голову и вышел, а ксендз Муховецкий, обычно сдерживавший князя, умоляюще взглянул на него.
— Знаю, отец, чего вы хотите, — сказал князь-воевода, — но иначе быть не может: это необходимо ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, ради достоинства нашего и блага Речи Посполитой. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто этого разбойника не боится и обращается с ним как с разбойником, который хотя и свидетельствует в письме о своей покорности, но держит себя на Украине словно удельный князь и причиняет Речи Посполитой такое бедствие, какого она давно не испытывала.