беспокойством. Но Чарнота ошибся, думая, что он подаст голос за войну. Кшечовский живо смекнул, что настало время получить от Речи Посполитой те староства и тот высокий пост, о которых он так мечтал: он понял, что, успокаивая казаков, раньше всего постараются успокоить его, а воевода краковский, бывший в плену, уже не помешает ему.
— Мое дело воевать, а не советовать, — сказал он, — но если на то пошло, то я скажу, что думаю: я ведь заслуживаю этой чести более, чем другие. Мы начинали войну, чтобы вернуть наши вольности и привилегии, а воевода брацлавский пишет, что так оно и будет. Если сделают по-нашему — будет мир, не сделают — будет война. К чему зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война прекратится; наш батько Хмельницкий придумал умно — держаться короля, который вознаградит нас за это, а если паны восстанут, то он нам позволит с ними поиграть — и мы поиграем! Татар отпускать не советую; пусть они лучше займут лагерем Дикие Поля, пока не решится наша участь.
Лицо Хмельницкого просияло, полковники начали требовать прекращения войны и посылки послов в Варшаву. Воеводу брацлавского они решили просить приехать для личных переговоров. Чарнота протестовал, но Кшечовский грозно взглянул на него и сказал:
— Ты, Чарнота, гадячский полковник, жаждешь войны и крови, а когда под Корсунью на тебя шли пятигорцы Дмоховского, ты визжал, как подсвинок, бежал перед всем полком и кричал: 'Спасайте, братья родные, спасайте!'
— Лжешь! — закричал Чарнота. — Я не боюсь ни тебя, ни ляхов!
Кшечовский стиснул булаву в руке и подскочил к Чарноте, другие тоже бросились с кулаками на гадячского полковника; шум усилился. На майдане кричал народ, точно стадо диких буйволов.
— Панове полковники, — сказал, подымаясь, Хмельницкий, — вы решили выслать послов в Варшаву, чтобы напомнить королю о наших заслугах и просить награды за них. А кто хочет войны, тот может ее вести не с королем, не с Речью Посполитой, — мы никогда с ними не воевали, — а с нашим величайшим врагом — Вишневецким. Он весь залит казацкой кровью и не перестает проливать ее из ненависти к запорожским войскам. Я послал ему грамоту и послов и просил прекратить эту вражду, а он убил их и даже не удостоил меня, гетмана вашего, ответом, чем оскорбил все запорожское войско. Теперь он пришел из Заднепровья и вырезал всех людей в Погребищах, казнил невинных, над кем я плакал горькими слезами. Сегодня узнал я, что он ушел в Немиров и там тоже не пощадил никого. Татары боятся идти против него, и он, должно быть, скоро придет сюда, чтобы погубить и нас, невинных людей, не глядя на благорасположение к нам короля и всей Речи Посполитой; в гордыне своей он ни на кого не посмотрит и как теперь, так и потом пойдет даже против воли его королевского величества…
Воцарилось глубокое молчание; Хмельницкий, отдохнув, продолжал:
— Бог наградил нас победой над гетманами, но Вишневецкий, чертов сын, хуже всех гетманов и всех панов. Если я сам пойду на него, он будет кричать в Варшаве через своих друзей, что мы не хотим мира, и очернит нас перед королем. Чтобы избежать этого, нужно сделать так, чтобы король и вся Речь Посполитая знали, что я не хочу войны и сижу смирно, а что он сам принуждает нас к ней; я идти не могу — для переговоров с воеводой брацлавским я должен остаться здесь; а чтобы этот чертов сын не сломил нашей силы, надо погубить его, как мы погубили гетманов под Желтыми Водами и под Корсунью. Потому прошу вас, панове, кто хочет идти на него по доброй воле, пусть идет, а я напишу королю, что все это случилось помимо меня, ввиду необходимости защититься от нападений Вишневецкого.
В собрании царила все та же мертвая тишина; Хмельницкий продолжал:
— Тому, кто из вас выйдет на этот ратный подвиг, я дам добрых молодцов и пушки, чтобы он с Божьей помощью мог одержать над ним победу.
Ни один из полковников не выступил вперед.
— Я дам шестьдесят тысяч отборного войска, — сказал Хмельницкий. Тишина. А ведь здесь были все бесстрашные воины, крики которых не раз
раздавались под стенами Царьграда. Быть может, они молчали потому, что каждый из них боялся лишиться своей славы в борьбе со страшным Еремией. Хмельницкий обвел глазами полковников, потупивших очи в землю. Лицо Выховского выражало дьявольское злорадство.
— Я знаю одного молодца, — мрачно сказал Хмельницкий, — он не стал бы уклоняться от этого похода, но его нет между нами.
— Богун! — сказал чей-то голос.
— Да! Он разбил уже полк Еремы под Васильевкой, но ранили его в этой стычке, и он лежит при смерти в Черкасах. Нет его, и, видно, никого уж не найдется. Где слава казацкая, где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?
Вдруг со скамьи поднялся человек с бледным и мрачным лицом, с рыжими усами и зелеными глазами. Он подошел к Хмельницкому и сказал:
— Я пойду!
Это был Максим Кривонос.
Раздались крики: 'На славу!' А он, подбоченившись булавой, заговорил хриплым и отрывистым голосом:
— Не думай, гетман, что я боюсь! Я согласился бы сразу, но думал, что есть рыцари получше меня! А если нет, то я пойду! Вы головы и руки, а у меня головы нет, только руки да сабля, а война мне — мать и сестра. Вишневецкий режет — и я буду резать; он вешает — и я буду вешать! Ты, гетман, дай мне только добрых молодцев, с чернью ничего не поделаешь против Вишневепкого. Да, я пойду брать замки, бить, резать и вешать! На погибель им, белоручкам!
— И я с тобой, Максим! — вышел другой атаман. Это был Пульян.
— И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский, и Носач пойдут с тобою, — сказал Хмельницкий,
— Пойдем! — сказали они в один голос; их ободрил пример Кривоноса.
— На Ерему! На Ерему! — раздались крики.
— Бей его! — повторяли все, и вскоре рада превратилась в повальное пьянство.
Полки, назначенные в поход под начальством Кривоноса, пили до полусмерти: они и шли на смерть; казаки прекрасно знали об этом, но в сердцах их уже не было страха. 'Раз маты родыла', — повторяли они и ни о чем уже не жалели. Хмельницкий разрешил им пьянствовать. Чернь последовала примеру казаков, пила и пела песни; выпущенные на волю лошади бешено носились по лагерю, поднимая столбы пыли и учиняя беспорядок, за ними гонялись с криками и хохотом; казаки толпами бродили над рекой, палили из самопалов и лезли в квартиру гетмана, который велел наконец разогнать их Якубовичу. Началась драка, и только проливной дождь загнал дерущихся под шалаши и телеги.
Вечером разразилась гроза; раздавались раскаты грома, и молния освещала всю окрестность то белым, то красным светом, в блеске которого Кривонос выступал из лагеря с шестьюдесятью тысячами войска и черни.
XXVII
Из Белой Церкви Кривонос двинулся на Сквиру и Погребище по направлению к Махновке, не оставляя на своем пути даже следов человеческой жизни. Кто не примыкал к нему, тот погибал под его ножом. Он сжигал даже хлеб на корню, леса и сады; точно такому же уничтожению предавал все на своем пути и князь.
После истребления Погребиш и кровавой резни, которую пан Барановский устроил в Немирове, войска Вишневецкого разбили еще несколько значительных шаек и расположились лагерем под Райгородом; они почти месяц не сходили с лошадей, совсем ослабели, притом и смерть значительно уменьшила их численность. Нужно было передохнуть, так как руки этих косарей устали от кровавого покоса. Князь даже колебался, не уйти ли на время в более спокойные места, чтобы дать отдохнуть войску и увеличить его численность, особенно же — запастись свежими лошадьми, так как те, что проделали поход, были похожи скорее на скелеты, чем на живые существа; они целый месяц не видели ни зернышка овса и питались только истоптанной травой. Спустя неделю пришли вести, что подходят подкрепления. Князь выехал