вызвать пожар внутри, придется сделать пролом.
— Вы думаете, генерал, что фельдмаршал одобрит осаду?
— Фельдмаршал знал о моих намерениях и ничего не говорил, — резко ответил Мюллер. — Если меня и дальше будут здесь преследовать неудачи, фельдмаршал, конечно, меня не похвалит и всю вину свалит на меня. Его величество с ним согласится, это я знаю. Я уж немало натерпелся от язвительности фельдмаршала, точно я виноват в том, что его желудок плохо варит!
— В том, что он на вас свалит вину, я не сомневаюсь, особенно когда обнаружится, что Садовский был прав.
— То есть как это прав? Садовский заступается за этих монахов, точно он у них на службе. Что он говорит?
— Он говорит, что эти выстрелы отдадутся по всей стране — от Балтики до Карпат.
— В таком случае пусть его величество прикажет содрать с Вжещовича шкуру, я пошлю ее в дар монастырю, так как он и настаивал на этой осаде.
И Мюллер схватился за голову.
— Но ведь надо же кончить во что бы то ни стало. Мне кажется, я попросту предчувствую, что они пришлют кого-нибудь ночью для переговоров. А пока — огня, огня!
И опять прошел день, точно такой же, как и вчера, полный грома, дыма и огня. Много таких дней ожидало еще ясногорцев. Но они тушили пожары и стреляли с неменьшим упорством. Половина солдат отдыхала, другая была У стен при пушках.
Люди стали привыкать к постоянному грохоту, особенно когда они убедились, что никаких особенных повреждений нет. Менее опытных поддерживала вера, но были среди осажденных и старые солдаты, знакомые с войной, которые несли службу как ремесленники. Эти ободряли мужиков.
Среди них особенным авторитетом пользовался Сорока, так как, проведя большую часть жизни на войне, он был столь же равнодушен к ее шуму, как старый корчмарь к крикам пьяных. Вечером, когда выстрелы утихли, он стал рассказывать товарищам об осаде Збаража. Сам он в ней не участвовал, но знал ее хорошо по рассказам солдат, которые ее выдерживали, и говорил:
— Там набралось столько казаков, татар и турок, что одних поваров у них было больше, чем здесь всех шведов. А наши не сдались. Кроме того, здесь злой дух ничего не может, а там только по пятницам, субботам и воскресеньям черти не помогали осаждавшим, а в остальное время они колобродили по целым дням и ночам. Они посылали смерть в лагерь, чтобы она являлась солдатам и не давала им воевать. Это я знаю от одного солдата, который сам ее видел.
— Смерть видел? — спрашивали с любопытством мужики, столпившись вокруг вахмистра.
— Собственными глазами! Он возвращался от колодца, который рыли, потому что у них воды не хватало, а в прудах вода была гнилая. Идет, идет, вдруг видит, навстречу ему какая-то фигура в черном плаще.
— В черном, а не в белом?
— В черном: на войне она всегда в черном ходит. Смеркалось. Подходит солдат. «Кто идет?» — спрашивает, а она ничего. Он потянул ее за плащ — смотрит: скелет! «А тебе чего надо?» — «Я, — говорит, — смерть и приду за тобой через неделю». Видит солдат, дело плохо. «Отчего, — говорит, — через неделю? Разве тебе раньше нельзя?» Она и говорит: «Раньше недели я с тобой ничего не смогу поделать, таков приказ». Солдат думает: «Делать нечего, но если она сейчас со мной ничего поделать не может, так я хоть разделаюсь с ней пока». Сорвал он с нее плащ и повалил скелет на камни. Она кричит и давай просить: «Приду через две недели». — «Нет, шалишь!» — «Приду через три, через четыре, через десять, после осады через год, через два, через пятнадцать». — «Шалишь!» — «Приду через пятьдесят лет». Подумал мужик — ему уж пятьдесят лет было. «Ну, ста довольно». Пустил он ее, а сам жив и здоров до сей поры, в битву идет словно в пляс, ведь ему теперь на все наплевать.
— А если бы испугался, поминай как звали!
— Хуже всего смерти бояться, — серьезно ответил Сорока. — Этот солдат и другим услугу оказал, — он ее так избил, так извел, что она три дня без ног лежала, и за все это время никто в лагере не умер, хоть и вылазки делали.
— А мы не выйдем когда-нибудь ночью к шведам?
— Не вашей головы это дело, — ответил Сорока.
Этот вопрос и этот ответ услышал Кмициц, который стоял неподалеку. Потом он взглянул на шведские окопы. Была уже ночь. В шведском лагере уже больше часу было совершенно тихо. Утомленные солдаты, вероятно, спали у орудий.
Вдали, на расстоянии двух пушечных выстрелов, сверкало несколько десятков огней, но окопы тонули в темноте.
— Они и подозревать такой вещи не могут, — прошептал про себя Кмициц.
И он направился прямо к пану Чарнецкому, который, сидя на лафете, перебирал пальцами четки и постукивал одной ногой об другую, так как они у него мерзли.
— Холодно, — сказал он, увидя Кмицица, — и голова болит от этого грохота днем и ночью. В ушах даже звенит.
— У кого в ушах не звенит от этого грома! Но сегодня мы отдохнем. Там спят вовсю. На них хоть с облавой иди, как на медведя в берлоге; пожалуй, и из ружья не разбудишь…
— О чем это ты думаешь? — сказал Чарнецкий, поднимая голову.
— Я думаю о Збараже, там осажденные вылазками немалый урон врагам причиняли.
— А тебе, что волку, все кровь снится?
— Ради бога, устроим вылазку! Людей перережем, пушки заклепаем. Они там ничего и не подозревают.
Чарнецкий вскочил.
— Завтра, должно быть, с ума посходят. Должно быть, думают, что запугали нас и мы уж о сдаче думаем, вот мы им и ответим. Ей-богу, великолепная мысль и настоящее рыцарское дело! Как это мне раньше в голову не пришло. Надо только ксендза Кордецкого уведомить. Он здесь распоряжается.
И они пошли.
Ксендз Кордецкий совещался в трапезной с паном мечником серадзским. Услышав шаги, он поднял голову и, отставляя в сторону свечу, спросил:
— А кто там? Что нового?
— Это я, Чарнецкий, — сказал пан Петр, — со мной Бабинич. Оба мы спать не можем, все к шведам тянет. Этот Бабинич, отче, беспокойный человек, никак не может на месте усидеть! Вертится, вертится он около меня, все ему к шведам хочется, за окопы, спросить их, будут ли они завтра стрелять или дадут нам и себе передышку?
— Как? — спросил, не скрывая удивления, ксендз Кордецкий. — Бабинич хочет выйти из крепости?
— В компании, в компании! — быстро ответил пан Петр. — Со мной и с двумя-тремя десятками людей. Они там, кажется, спят как убитые: огней не видно, стражи не видно. Слишком они убеждены в нашей слабости.
— Пушки заклепаем! — горячо прибавил Кмициц.
— Давайте мне этого Бабинича! — воскликнул пан мечник. — Дайте мне его обнять! Зудит у вас жало, шершень вы этакий, готовы и ночью кусаться. Это прекрасное предприятие, которое может дать очень хороший результат. Господь дал нам только одного литвина, да зато бешеного и зубастого! Я одобряю это намерение; никто против него спорить не будет, и сам я готов идти.
Ксендз Кордецкий сначала испугался, так как он боялся кровопролития; но, ознакомившись ближе с этой мыслью, он счел ее достойной защитников Марии.
— Дайте мне помолиться, — сказал он.
И, опустившись на колени перед образом Богоматери, он молился некоторое время, воздев руки, и наконец сказал с просветленным лицом:
— Помолитесь и вы, — сказал он, — а потом идите!
Через четверть часа они вышли вчетвером и пошли к стенам. Лагерь спал вдали. Ночь была очень темная.