грех перед небом, перед крестом и перед Пресвятой Девой, ибо вы подымаете руку теперь не против неприятеля, а против вашего законного государя…
Звучали в тишине эти слова: словно смерть пролетела через залу. Что могло быть страшнее, чем известие об отречении Яна Казимира? Известие это было действительно чудовищно и невероятно, но старый шляхтич говорил о нем перед распятием, перед образом Марии и со слезами на глазах.
И если оно было правдивым, то дальнейшее сопротивление было, конечно, явным безумием. Шляхта закрыла руками глаза, монахи надвинули на головы капюшоны, царила гробовая тишина; один только ксендз Кордецкий шептал молитву побледневшими устами, и глаза его, спокойные, глубокие, светлые и проникновенные, неподвижно уставились в старого шляхтича.
Он чувствовал на себе этот пристальный взгляд, и ему было под ним как-то неловко и тяжело; он не снимал еще маски добродетельного человека, исстрадавшегося над несчастьями отчизны, но носить ее ему было все трудней; глаза его забегали, он беспокойно смотрел на монахов и продолжал:
— Хуже всего вывести кого-нибудь из терпения долгим сопротивлением. А ваше сопротивление приведет к тому, что костел будет разрушен и вам будет навязана (да не допустит того Бог!) страшная воля, которой вы не сможете ослушаться. Презрение мирских дел и удаление от мира — вот оружие монахов. Что общего с войной у вас, коим устав монастырский предписывает одиночество и молчание? Братья мои, отцы святые! Не берите на сердце ваше, не берите на совесть вашу такую страшную ответственность… Не вашими руками выстроено это святое место, и не для вас одних оно должно существовать. Сделайте так, чтобы цвело оно, чтобы было оно благословением этой земли на долгие века, чтобы могло оно радовать детей и внуков наших!
Изменник скрестил руки и залился слезами; молчала шляхта, молчали монахи; сомнение охватило всех, сердца были измучены и близки к отчаянию; сознание, что все усилия пропали даром, тяжелым бременем легло на души.
— Я жду вашего ответа, отцы! — сказал именитый предатель, опуская голову на грудь.
Но вот ксендз Кордецкий встал и заговорил голосом, в котором не было ни малейшего колебания, ни малейшего сомнения — точно в пророческом видении:
— То, что вы говорите о Яне Казимире, будто он покинул нас, от престола отрекся и передал свои права Карлу, — ложь! В сердце нашего изгнанного короля вступила надежда, и никогда еще он не трудился так ревностно над тем, чтобы спасти отчизну, вернуть себе трон и прийти к нам на помощь.
Маска с лица предателя тотчас свалилась; злость и разочарование были явственны на его лице, — словно змеи выползли вдруг из тех нор его души, где они до сих пор гнездились.
— Откуда это известие? Откуда такая уверенность? — спросил он.
— Отсюда! — ответил ксендз Кордецкий, указывая на большое распятие на стене. — Подойди, вложи персты свои в язвы Господни и повтори еще раз то, что ты сказал.
Изменник согнулся, точно под тяжестью железной руки; из нор его души выползла новая змея: страх.
А ксендз Кордецкий все стоял, великолепный и грозный, как Моисей; лицо его было точно озарено огненным сиянием.
— Иди, повтори! — сказал он, не опуская руки, таким мощным голосом, что эхо дрогнуло под сводами трапезной и повторило, как бы с ужасом: «Иди, повтори!»
Настала минута глухого молчания; наконец раздался сдавленный голос шляхтича:
— Умываю руки…
— Как Пилат, — закончил ксендз Кордецкий.
Изменник выпрямился и вышел из трапезной. Он быстро прошел через монастырский двор и, когда очутился за воротами, почти бросился бежать, точно что-то гнало его из монастыря к шведам.
Между тем пан Замойский подошел к Чарнецкому и Кмицицу, которых не было в трапезной, чтобы рассказать им, что произошло.
— Он, верно, принес хорошие известия, этот посол? — спросил пан Петр. — У него было такое честное лицо!
— Да хранит нас Бог от таких честных людей, — ответил пан мечник серадзский, — он принес с собой сомнение и искушение!
— Что же он говорил? — спросил Кмициц, поднимая немного выше зажженный фитиль, который он держал в руке.
— Говорил, как предатель, которому заплатили.
— Вот потому он так сейчас и убегает, — сказал пан Петр Чарнецкий. — Смотрите, Панове, он к шведам сломя голову летит… Эх, выстрелить бы ему вслед.
— Ладно! — сказал вдруг Кмициц и поднес фитиль к пушке.
Раздался грохот выстрела, прежде чем Замойский и Чарнецкий могли спохватиться.
Замойский схватился за голову.
— Ради бога! — крикнул он. — Что вы сделали?.. Ведь это посол!
— Плохо сделал, — ответил Кмициц, глядя вдаль, — промахнулся! Вот он поднялся и удирает. Эх, жаль, перенесло!
Тут он обратился к Замойскому:
— Пан мечник, если бы я даже и попал в него, они не могли бы доказать, что мы стреляли именно в него, а я, ей-ей, не мог удержать фитиля в руках. Я бы никогда не стал стрелять в шведского посла, но когда я вижу поляков-изменников, то у меня внутри переворачивается.
— А вы все-таки себя сдерживайте, иначе и они станут наших послов обижать.
Во всяком случае, пан Чарнецкий был доволен в душе, так как Кмициц услышал, как он бормотал себе под нос:
— Зато уж этот изменник к нам во второй раз послом не заглянет! Расслышал это Замойский и сказал:
— Не он, так другой найдется, а вы, Панове, переговорам не мешайте и самовольно их не прерывайте, чем дольше они тянутся, тем это выгоднее для нас. Помощь, если только Господь пошлет ее нам, будет иметь время подойти, а зима становится все лютее и делает все труднее осаду. Медлить для них гибельно, для нас — спасенье!
Сказав это, он пошел в трапезную, где совещание продолжалось и после ухода посла. Слова изменника ужаснули людей и поколебали их твердость. Правда, отречению Яна Казимира не поверили, но посол напомнил о могуществе шведов, о котором люди забыли благодаря удачам предыдущих дней. Теперь это могущество, сломившее и не такие крепости, и не такие города, встало перед глазами людей во всем его ужасе. Познань, Варшава, Краков, не считая множества замков, открыли свои ворота перед победителями, как же среди этого моря бедствий могла уцелеть Ясная Гора?
«Мы будем защищаться еще неделю, две, три, — думали некоторые из монахов и шляхты, — но что же дальше, каков конец этих усилий?»
Вся страна, как погибающий корабль, уже погрузилась в бездну несчастий, и только этот монастырь торчал еще, как верхушка мачты над поверхностью моря. Разве могли уцелеть от кораблекрушения люди, которые уцепились за эту верхушку, разве могли они думать не только о собственном спасении, но и о спасении всего корабля из морской бездны?
По человеческим расчетам это было невозможно.
Но как раз в ту минуту, когда пан Замойский вернулся в трапезную, ксендз Кордецкий говорил:
— Братья мои! Я не сплю, когда вы не спите, я молюсь, когда вы умоляете нашу Заступницу о спасении. Усталость, слабость так же знакомы и мне, как и вам; ответственность мне тоже знакома, ибо она тяготеет больше на мне, чем на вас, — почему же я верю, а вы уже начинаете сомневаться? Спросите самих себя, не видят ли ваши глаза, ослепленные земным могуществом, большей мощи, чем сила шведов? Неужели вы думаете, что защищаться больше нельзя, что нас раздавит шведская рука? Если так, братья мои, то грешны ваши мысли, и вы кощунствуете против милосердия Божья, против всемогущества Господа нашего, против мощи Защитницы нашей. Чьими слугами вы себя называете? Кто из вас посмеет сказать, что Царица Небесная не сможет нас защитить и послать нам победу? Будем же просить ее, будем молить ее денно и нощно, пока стойкостью нашей, смирением нашим, слезами мы не смягчим ее сердца и не вымолим у нее прощения за прежние наши грехи!