Мюллер велел их сейчас же увести. Оставшиеся офицеры переглядывались друг с другом, и наконец один из них сказал:

— С таким фанатизмом трудно бороться.

Ландграф гессенский спросил:

— То есть вы хотите сказать, что такая вера была только у первых христиан?

Потом он обратился к Вжещовичу.

— Граф Вейхард, — сказал он, — интересно знать, что вы думаете об этих монахах?

— Мне нечего о них думать, — высокомерно ответил Вжещович, — о них подумал уже генерал!

Вдруг Садовский выступил на середину комнаты и остановился перед Мюллером.

— Вы не можете приговорить к казни этих монахов! — сказал он решительно.

— Это еще почему?

— Потому, что тогда ни о каких переговорах не может быть и речи, ибо осажденные возгорятся местью и скорее падут все до одного, чем сдадутся!

— Виттенберг пришлет мне тяжелые орудия.

— Вы не сделаете этого, генерал, — с силой повторил Садовский, — так как это послы, которые пришли к нам с доверием.

— Так ведь я их и повешу не на доверии, а на веревке!

— Эхо этого поступка разнесется по всей стране, взволнует умы и лишит нас симпатий поляков.

— Оставьте, пожалуйста, в покое ваше эхо… Я слышал о нем сто раз!

— Вы не сделаете этого, генерал, без ведома его королевского величества!

— Вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!

— Но имею право просить уволить меня от службы, по причинам, которые я изложу его королевскому величеству. Я хочу быть солдатом, а не палачом!

Вслед за ним выступил маршал, ландграф гессенский, и сказал демонстративно:

— Садовский, дайте мне вашу руку. Вы благородный и честный человек!

— Что это? Что это значит? — закричал Мюллер, срываясь с места.

— Генерал, — холодно сказал ландграф гессенский, — я осмеливаюсь думать, что Садовский честный человек, и полагаю, что в этом нет ничего противного дисциплине!

Мюллер не любил ландграфа гессенского, но этот холодный, вежливый и в то же время презрительный способ разговаривать с людьми, свойственный людям высокого происхождения, очень ему импонировал. Мюллер даже старался усвоить себе эту манеру, что ему, впрочем, не удавалось; он сдержался все же и сказал спокойно:

— Монахи завтра будут повешены!

— Это не мое дело, — ответил ландграф гессенский, — но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас… И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха…

Сказав это, он вышел из квартиры.

Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.

Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.

Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.

Чарнецкий побежал к Кмицицу.

— А ты знаешь, что за это пуля в лоб?

— Знаю. Мне все равно, берите меня!

— Ну тогда целься лучше.

И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.

Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.

На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.

Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:

— Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!

— Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? — спросил Кмициц, целуя его руки.

Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.

Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.

В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю «партию» Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.

И Куклиновский тоже не был похож на Кмицица. Волосы его уже серебрились, лицо его было увядшее, нахальное и бессовестное. Огромные хищные глаза говорили о необузданном характере. Это был один из тех солдат, в которых благодаря разгульной жизни и постоянным войнам совесть выгорела до последней искры. Много ему подобных участвовало в Тридцатилетней войне. Они готовы были служить кому угодно, и зачастую простая случайность решала, на чью сторону им стать.

Ни отчизны, ни веры — словом, ничего святого для них не существовало. Они знали только войну, в ней искали наслаждения, разврата, денег и забвения. Поступая к кому-нибудь на службу, они служили довольно верно, в силу каких-то особенных понятий о военно-разбойничьей чести, и еще потому, чтобы не портить себе и другим репутации. Таков был и Куклиновский. Благодаря своей храбрости и необыкновенной настойчивости он пользовался большим авторитетом среди своей шайки. Он с легкостью набирал людей. Жизнь свою он провел в разных полках и в разных войсках. Был он атаманом в Сечи, водил полки в Валахию, набирал добровольцев в Австрии, а во время Тридцатилетней войны прославился как командир конного полка. Его кривые, дугообразные ноги говорили о том, что большую часть своей жизни он провел на коне. Притом он был худ как палка и слегка сутуловат от распутной жизни. Немало крови, пролитой не только на войне, тяготело на его совести, и все же это был по натуре человек не совсем плохой; у него бывали иногда благородные порывы; он был просто испорчен до мозга костей. Сам он говорил не раз в компании, под пьяную руку:

— Случались и такие дела, за которые меня громы должны были поразить, а вот не поразили!

Эта безнаказанность была причиной того, что он не верил в справедливость и кару Божью не только при жизни, но и после смерти, иначе говоря, в Бога он не верил, верил только в черта, в колдунов, в астрологов и в алхимиков.

Одевался он по-польски, так как считал этот костюм наиболее подходящим для кавалериста; и только подстригал по-шведски свои черные усы, закручивая вверх их длинные концы. Речь свою он пересыпал уменьшительными и ласкательными именами, как ребенок, и их странно было слышать из уст такого воплощенного дьявола, волка, лакающего человеческую кровь. Говорил он много и пространно, считал себя знаменитостью и одним из первых в мире кавалеристов.

Вы читаете Потоп
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату