Несколько секунд ничего не видно, потом снова видно, и снова не видно, и снова, и снова. Проедешь совсем немного, и уже темно в глазах.
…Вот наконец рекламный щит (на белом фоне — фотографии интерьеров кондитерской и названия каких-то известных производителей) — он стоит как раз там, откуда лучше всего видно невысокое здание с черепичной крышей. В этом месте электричка всегда притормаживает, хотя до следующей станции еще вроде бы далеко. Даже не то чтобы притормаживает, а практически останавливается, что твой туристический автобус.
Широкий балкон действительно располагался прямо напротив рекламного щита. Это был балкон угловой квартиры. На фоне белого бетона виднелись какие-то белесые выпуклости — это были головы кукол-манекенов. Они стояли на бортике балкона. И словно для того, чтобы я смогла разглядеть их как следует, электричка проехала еще немного и встала.
По всей длине бортика, с трех сторон, их было в общей сложности штук десять. Никакой закономерности в их расположении не наблюдалось. Они не были повернуты лицами в одну сторону, не размещались через равные промежутки друг от друга, не выполняли роль охранных амулетов — просто стояли, как стояли, не преследуя никакой тайной цели, но как раз поэтому возникало ощущение некой природной магии и даже какого-то зловещего присутствия. Для чего же они нужны? Может, на них тренируются начинающие парикмахеры? Но больше половины голов были абсолютно лысыми. А назвать волосяной покров на остальных головах стрижкой — язык не поворачивался: у одной все волосы повылезали и остался только хвостик, другую будто объела моль, у третьей волосы торчали клоками в разные стороны.
Вдруг заорали птицы: а-а-а-а-а-а. Нет, не птицы. Это школьницы, в едином порыве тыча пальцами в окно, уставились на балкон. Руки, как шлагбаумы на переезде, ходят вверх и вниз. И хотя двигаются они вразнобой, движение — одно и то же, как у автоматов. Потом вдруг все семеро разом заговорили на своем птичьем наречии. Разумеется, я не понимала ни полслова. Это было похоже на прокручивание голосовой записи в ускоренном режиме. Они верещали не переставая, а когда наконец снова заговорили на понятном мне языке, я подивилась тому, насколько изменился тембр их голосов.
— Точно!
— Точно!
— Точно!
— Точно!
Школьницы нахохлились и склонили головы набок. Совершенно одинаковым движением. «Куда это вы там указываете пальцами?» — спросила я, а может, и не спросила. В любом случае — одновременно с тяжелым одуряющим запахом — ко мне пришел ответ на этот вопрос. Я поняла, куда они показывали. Точно! Все ясно! Ночью манекены высовывают наружу свои длинные языки и понемногу слизывают, пожирают свои собственные волосы. Точно! И это их беспорядочное расположение тоже неспроста. Их никто не поворачивает лицами на улицу. Их никто не расставляет, шифруя секретное сообщение, через равные промежутки. И вообще, это не беспорядок. Головы сами двигаются по ночам, как им заблагорассудится, а потом застывают в том положении, в котором застало их утро. Так что даже если днем аккуратно расставить головы в ряд, к рассвету они опять перемешаются. Снизу на них шевелятся многочисленные, похожие на реснички, маленькие отростки. Передвигая эти отростки по бетону, неуклонно движутся головы, оставляя на полу и на бортиках балкона влажные, как у слизняков, следы. Должно быть, эти реснички выросли, пока куклы, теряя краску, обесцвечивались под порывами ветра.
Вдруг оказалось, что с расстоянием происходят какие-то странные вещи. Я видела балкон вплоть до мельчайших деталей, которые не могла, не должна была видеть, учитывая расстояние между ним и электричкой. Я разглядела мелкий мусор на бетонном бортике. Разглядела грязные разводы на кукольных лицах.
У манекенов были языки и зубы. Манекены с закрытым ртом с ужасающим звуком скрипели зубами, их била крупная дрожь. Манекены с высунутыми языками так и стояли — с языками наружу, даже не делая попыток закрыть свои разверстые рты. Их языки, обдуваемые ветром, омытые дождем и росой, были покрыты густым слоем мха. Этот мох непрестанно шевелился, совсем как отростки-реснички.
Вот на один язык села муха. Странно, что манекен, способный своим длинным языком запросто слизывать собственные волосы, терпит муху. А может, просто из последних сил сдерживается, чтобы при свете дня не выдать себя перед людьми.
— Отдавай!
— Разве не отдала еще?
— Вернемся и отдам.
— Да уж, если она не отдаст…
— От-дай, у-бью!
Гладкие, неимоверной чистоты волосы; юбочка с остроугольной плиссировкой, до сих пор, кажется, хранящей жар утюга; тонкий запах пыли, примешавшийся к цитрусовому аромату шампуня; легкий запах нефти, проникший в аромат цветочного шампуня; запах накипи, приставший к стебелькам-листикам хемиантуса. Дисбаланс аромата и вони, вызванный им дискомфорт — это единственное, что связывает меня с миром, который уже не имеет ко мне никакого отношения. Эти запахи заглушают раковую вонь… Я точно знаю, что на балконе, который уже скрылся из виду, сейчас что-то происходит. Манекен, как курица-людоед, расклевывает человечье сердце. Курица-людоед? Да что это со мной? Откуда я это взяла? Нет ей счастья, этой курице, пожирающей людей.
Электричка ныряет под железнодорожный мост. Закатное солнце прячется, меня охватывает чувство отчаянной неуверенности в себе, но вот уже снова светел горизонт, и неуверенность улетучивается куда-то, растворяется в воздухе.
— Реклама кондитерской.
— Ты надоела уже.
— Зануда.
Притом что лица у них одинаковые… Интересно, пойдут ли они сейчас в кондитерскую? Съедят ли там тягучий, клейкий, сладкий бледно-белый колобок из рисовой муки?.. Может быть, они едут в Синдзюку? «Синдзюку — это хорошо. ‘Сэйбу Пепе’ [7], он и есть ‘Сэйбу Пепе’… И Такаданобаба — это хорошо. Вывеска ‘Биг-Бокс’[8], она и есть вывеска ‘Биг-Бокс’»… Это вдруг раздается у меня в ушах болтовня студенток, запомнившаяся мне уже и не знаю с каких пор. Мне и в голову бы не пришло так сказать. Муха, она и есть муха. Кукла, она и есть кукла… Когда же оно было, это время великолепного растворения и всецелой погруженности в окружающий мир? А впрочем, все равно, теперь уже всему пришел конец.
Интересно, Симоотиай — это и есть Симоотиай?
Я никогда не выходила на этой станции. А ведь сколько раз проезжала мимо Накаи и Араиякуси и никогда не боялась…
— Мне совсем не нравится там, за Симоотиай!
А что там, за Симоотиай? Там — Камиотиай, и Накаотиай, и Нисиотиай [9], о которых я ничего не знаю, хотя проезжала мимо тысячу раз. Только вот отчего в слове «Накаотиай» мне слышатся рыбные «накаоти» и «тиай»[10]? Кусок рыбьего тела — он прятался внутри, но тщетно: на деревянной доске от него отрезали все лишние части, и теперь он лежит с таким видом будто вот-вот ускользнет. Кусок скумбрии, которая была такая маленькая, что поместилась на доске целиком. «Накаоти» и «тиай» — это на них отбрасывает свою тень, их населяет людьми странная сущность по имени «Накаотиай». И слово тоже странное. То, что однажды было рыбьей середкой, начало расти, расти и выросло в целый район. Но в один прекрасный день кто-то сковырнул буквы НАКА. И вот вместо них, бочком-бочком подбирается к освободившемуся месту цепкое СИМО. А может, это как раз оно и выкинуло НАКА, как птенец кукушки? А выкинув, уселось поудобней и продолжает пожирать рыбу…
Ведь будь это только «отиай», и я бы никогда не додумалась связать его с рыбьей тушей. Так что, отбросив смыслообразующее НАКА, сидит себе СИМО с удивленным видом — «А что, разве во всем этом еще остался какой-то смысл?!» — и продолжает пожирать рыбу. Рыбу, в которой уж точно не осталось и тени смысла, да и ее самой тоже вот-вот не останется. Мало того что слово это, «Симоотиай», — само по