Романа с Ильей к турникетам. Стало не до разговоров.
Тоже история
Николай Дмитриевич поставил портфель на стул. Выдохнул. Снял плащ, повесил его на витой крючок в стене. Сверху – кепку. Снова выдохнул. Уселся за небольшой круглый стол с пепельницей и салфетницей посредине. Чтобы не закурить, спрятал пепельницу за салфетки – курить старался по возможности реже.
В ожидании официантки смотрел в окно. Стекло было тонированное, и казалось, что на улице уже сумерки. Да и в самом деле, несмотря на одиннадцать утра, пасмурно, холодно – середина апреля, а снег пробрасывает… Ладно, зима была почти как в Краснодаре, до Нового года газоны зеленели, можно теперь и потерпеть. Скоро установится…
Как обычно после посещения книжного магазина, голова была приятно-тяжелой, состояние, словно куда-то слетал, что-то даже не увидел, а уловил и вернулся в родной мир немного другим.
Николай Дмитриевич любил это состояние, наверное, из-за него так часто и ходил в магазин «Москва», подолгу стоял перед полками, брал то одну книгу, то другую, листал, вчитывался; спускался в букинистический отдел, где, как друзей, с удивлением и радостью находил те же издания, что были в его домашней библиотеке. Новые книги Николай Дмитриевич покупал редко: не то чтобы дорого, но страшно было обмануться. Попасть в его портфель удостаивалось только необходимое в работе или то, что наверняка принесет удовольствие. И сегодня день можно было считать вдвойне удачным: книга, одновременно и необходимая, и приятная, в портфель попала. О ней Николай Дмитриевич слышал еще в советское время, встречал из нее цитаты, и вот наконец она вышла на русском языке.
– Меню, пожалуйста, – девушка-официантка положила на стол коричневую кожаную папку и повернулась уходить.
– Нет, секундочку, – остановил Николай Дмитриевич. – Двойной эспрессо, будьте любезны. И всё.
Девушка кивнула.
Проводил ее взглядом. Стройная, в черной кофточке с короткими рукавами, в голубых джинсах. Никакой спецодежды, этих казенных белый верх, черный низ, а выглядит тем не менее опрятно, стерильно даже. Такими же были официантки во многих кабачках Германии. Чистые, подвижные, молодые. Домашние… В конце восьмидесятых – начале девяностых Николай Дмитриевич участвовал в нескольких конференциях в Берлине и Кельне – тема его исследований была в моде, – там и полюбил вот так посидеть с часок в одиночестве в таких вот кофейнях. Очень успокаивало, настраивало на рабочий лад. Он удивлялся, почему в Москве их нет, даже мечтал открыть самому. Мда, было время, пытался стать предпринимателем… Но не так давно кофейни появились. На Тверской, на Мясницкой, да по всему центру десятки. И слава богу. Тихие уголки в огромном шумном городе, где можно отдышаться, подумать, приостановить суету.
Именно в кофейнях он чувствовал, что все нормально, прочно, что силы еще есть, что впереди много непустых дней, а позади – большая, тоже непустая, нерядовая жизнь. И далеко, далеко не вся она в прошлом. Шестьдесят два года, по нынешним временам – умственная и физическая зрелость. Там уж, к восьмидесяти, действительно, наверно, закат… Со здоровьем у него, тьфу-тьфу-тьфу, порядок – лет пятнадцать еще есть. А это немалый срок.
Что там было, пятнадцать лет назад? Девяносто второй год. Апрель… Вспомнилось – мелькнуло несколько живых картинок: растрепанный, со сбившимся галстуком, Гайдар на трибуне, блокадного вида старухи в Столешниковом, у ног – никого не интересующий антиквариат. Бесконечные митинги, демонстрации, разноцветные талоны на продукты, на мыло, сморщенная, с белым налетом копченая колбаса в кооперативных ларьках, длинные дни ожидания или катастрофы, или новой, наконец-то счастливой жизни…
Совсем другой стала Москва с тех пор, да и страна, и народ. Совсем другим стал и он сам, Николай Дмитриевич. Сорок семь ему было в тот год, а вел себя и, главное, ощущал как в юности. Глупости совершал, спорил часами с первыми попавшимися людьми, чуть не до драк доходило. О чем спорили, чего добились… Нет, все-таки многого, хотя и обманулись во многом.
Девушка поставила на стол маленький поднос с чашкой черного кофе и сахар в стеклянном дозаторе.
– Спасибо, – сказал Николай Дмитриевич.
– Пожалуйста.
Он приподнял чашку, губами втянул чуть-чуть кофе. Горячий, горький, но горький не противно – не как растворимый или молотый по пятьдесят рублей за двести граммов… А ведь что делалось в очередях за любым кофе! Да и за всем… Кошмар. Действительно, больше похоже на кошмарный сон, чем на реальность. Но именно тот период, примерно с восемьдесят шестого по девяносто шестой, и запомнился лучше всего.
Тогда Николай Дмитриевич безотрывно следил за происходящим в стране, даже участвовал – на скольких митингах побывал, не перечесть уже, – дни проводил у телевизора, слушал речи депутатов на нескончаемых съездах, конференциях, заседаниях Верховного совета, хлопал выступлениям межрегиональников, демсоюзовцев; пачками газеты покупал, делал вырезки, складывал в толстую картонную папку. Дневник даже вел…
Охлаждение произошло после выборов президента летом девяносто шестого. Точнее, во время выборов – между первым и втором туром, когда по телевизору с утра до ночи транслировали агитмарафон в поддержку Ельцина. Пели, плясали, шутили, пускали фейерверки, проклинали советское прошлое. А соперник Ельцина, коммунист Зюганов, появлялся на несколько минут, что-то пытался доказать, объяснить, к чему-то призвать, но не успевал. И, видя явную, но почему-то большинством как должное принимаемую несправедливость, Николай Дмитриевич почувствовал жалость и симпатию к неприятному, враждебному Зюганову, испугался этого и, наверное, чтоб сохранить свои принципы, – как историк, он лучше многих знал о преступлениях коммунистов, – выключил телевизор, утром не купил газеты, отказался пойти на очередной митинг. И очень быстро перестал следить за тем, что происходит в стране.
Сначала пугался своего равнодушия, стыдился перед собой, а потом почувствовал плодотворный, необходимый для созидания покой. И увидел, что за это десятилетие совершенно не занимался тем, что считал с юности делом жизни. Десятки статей в газетах, три-пять лекций в день в различных, в основном в годы перестройки основанных вузах, конечно, не в счет. Это хоть и отрадная, полезная, но все же поденщина. А главное дело застопорилось, многое из того, что было накоплено, осознано, выстроено, начало разрушаться за десять суматошных лет… А ведь муза любит досуг, как гласит немецкая пословица. И потребовались большие усилия, чтобы снова погрузиться в ту эпоху, которую он изучал. Точнее пытался восстановить во всех подробностях, деталях, найти и показать нюансы; пытался вжиться в нее.
И постепенно нынешнее отступило, поблекло, перестало не то чтобы совершенно интересовать, но волновать, то и дело выбивая из колеи. Лишь самое-самое вдруг кололо, как вынырнувший из густого тумана сучок. Взрывы домов, добровольная отставка Ельцина, гибель «Курска», заложники на Дубровке, в Беслане, отмена губернаторских выборов, взрыв в метро, недавний взрыв на шахте, когда разом погибли больше ста человек… И все же спокойствия – спокойствия ученого – все это не нарушало. Книга двигалась небыстро, но планомерно.
Так, ну что… Николай Дмитриевич вынул из кармана пиджака мобильный телефон. Четверть двенадцатого. Нужно допивать кофе и ехать домой. Пообедает и сядет работать. Может быть, удастся закончить главу о плебисците десятого апреля, когда девяносто девять процентов австрийцев проголосовали за аншлюс к Германии. Это событие Николай Дмитриевич изучал с юности и до сих пор не мог разобраться в нем. Сначала, в глухое советское время, ему были доступны источники, где говорилось о полной фальсификации результатов плебисцита, а теперь он готов был сделать вывод, что эта почти круглая цифра вполне достоверна: весной тысяча девятьсот тридцать восьмого года австрийцы хотели жить в государстве Гитлера.
И, кстати, книга, которую сегодня купил, вполне может помочь – подтвердить его вывод. Она ведь о том же, что изучает Николай Дмитриевич – о положении в Центральной Европе в период между Первой и Второй мировыми войнами… Гвидо Препарата – экономист и историк серьезный, не гоняется за сенсациями, как большинство нынешних модных… И Николаю Дмитриевичу стало неловко, что раньше не разыскал эту книгу, хотя бы на английском языке; обнаружил сегодня в магазине случайно. А там могут быть новые детали,